Впрочем, Крутаковская станция метро была всего-то в двадцати минутах езды от Пушкинской – не такая даже и окраина, но уж там нужный автобус не пришел, а ненужный – завез их куда-то не туда, и шли они уже минут двадцать пять, а все не было конца и края смерзшимся газонам с полынными обрубками и кленовыми остовами торчком во льду под ногами, и пустынным озверевшим заледеневшим детским площадкам (где страшно было и представить, как притронуться к режущим, наверняка, от мороза, отблескивавшим от фонаря как клинок, железным обезьяньим дугам), и страшным, неосвещенным изнутри бойлерным с двухслойными бронебойными мутно-бутылочными стеклами в полстены, мимо которых по диагонали они шествовали, и очень высокоэтажным, очень блочным, и очень смороженным на вид домам с морозными огоньками, мерцавшими, как из снежной избы – так что казались все эти здания Елене уже одним и тем же навязчивым домом, – который, как оборотень, вырастал все снова и снова у них на пути, – просто, подворачиваясь разным углом и ракурсом, – и казалось немыслимым, что дома все такие одинаковые, из таких одинаковых кубиков сделанные – и, что – нельзя, что ли, из всего этого конструктора скомбинировать скорее уже нужный дом и подъезд?! И казалось, что замерзнут они сейчас посреди этих без всякой системы промозгло неверно светящихся многоэтажных чужих кухонь и яростно блистающих шестнадцатиэтажных шахт мусоропроводов – как ямщик в степи.

– Я, знаешь, честно говоррря, тоже удивлялся всегда даже не тому, почему люди старррших поколений не сверрргали советскую власть с голодухи или от несвободы – а тому, почему они не поднимали бунт пррротив этой вот всей визауальной диктатуррры, пррротив депррресухи в арррхитектуррре, против хрррущеб и вот этой вот всей многоэтажной дррребедении, – рассмеялся Крутаков, когда Елена, стуча зубами, спросила его, наконец, уверен ли он сам, что знает, куда между этими одинаковыми домами идти.

Многоэтажный дом, к которому Крутаков ее, наконец, наискосок через палисадник между двумя другими домами – и, дальше, обогнув угол – привел, оказался еще и изящно облицован кафелем, как небезызвестное общественное заведение.

Потолкавшись с Крутаковым в тесненьком автоматическом лифте (в доме, судя по лифту, было очень много собак) – доехали на запредельный этаж. Домашние полотняные половички, минутное смущение от необходимости снимать под взглядом Крутакова дурацкие, кооперативные, с Рижского рынка, черные дерматиновые, кукольные, на высоком каблуке, полусапожки (казавшиеся ей сейчас еще более неуместно детскими и кукольными, когда она присела на какую-то завалинку в столь же узенькой, как у них с матерью, прихожей, – из-за дерматиновых отворотцев, а так же из-за того, что завязаны они были, под отворотцами, желтыми, отдельно купленными, круглыми шнурочками, бантиком), – темный коридор, ведший куда-то, где, под закрытой дверью, вместе с узкой полоской уютного, коврового, света теплились чьи-то голоса, – неожиданное чистое домашнее тепло, – быстрый маневр Крутакова из прихожей в дверцу налево, – пинг-понговый звук дерни-за-веревочку-верхнего-света – и они уже оказалась в очень маленькой – точно такой же как ее собственная – ярко освещенной комнатке – с той только разницей, что Крутаковская комнатка не частично (в отличие от ее собственной), а абсолютно вся заросла, с низу и до потолка, книжными полками. Свободное от книг место оставалось только для узенького темно-коричневого письменного стола, боком приставленного у окна (заваленного, впрочем, книгами тоже) – и – на противоположной стороне – узенького желтенького диванчика с низенькими, поставленными в ряд, параллелограммами диванных подушек вдоль стены. И даже над диваном чересчур низко (как быстро убедилась Елена, резко туда усевшись – и пребольно стукнувшись башкой) нависала скала книжной полки: нижней – в простирающемся и здесь, до потолка, книжном стеллаже.

– Нет, ну не все, конечно, там прррям вот подррряд гэбэшники, – Крутаков, усевшись у письменного стола, развернув вертящееся кресло в ее сторону и как-то взбрыкивая то и дело жаккардовыми шерстяными плечиками, стряхивая остатки холода, музыкальными руладами продолжал прерванный на улице разговор. – Есть, ррразумеется, и пррросто сумасшедшие – но, уверрряю тебя: этот юррродивый с шамбалой – самый что ни на есть циничный пррройдоха. Ходит прррисматривается к людям, прррислушивается к ррразговорррам, пррроверрряет людей – под такой вот тррронутой, полоумной маской.

– А зачем же ты туда ходишь?! – оторопела Елена.

– Ну, это в некоторрром ррроде моя ррработа. Или хобби – как хочешь называй. А как бы я иначе людей оттуда вылавливал? Вот, тебя встррретил, напримеррр – ненаррроком… – рассмеялся он. – И, кррроме того, то что я прррошу тебя быть крррайне осторррожной, если ты туда еще ррраз когда-нибудь пойдешь, соверрршенно не значит, что…

– Да никогда я туда больше не пойду после того, что ты рассказал! – отплевывалась Елена.

– Так вот, то что я тебе рррасказал, – смеялся Крутаков, – соверрршенно ведь не значит, что туда не пррриходят хорррошие люди. Вот, ты же видела – сегодня парррень пррриходил – замечательный честный технарррь, инженеррр, у которррого внезапно совесть пррроснулась. Ну, что тебе дать с собой почитать? – сменил он вдруг резко тему. – Выбирррай! – крутанулся он на кресле обратно к столу и покатил по кругу, гордо оглядывая свою библиотеку. – Всё сам, между прррочим, собирал, по книжечке. Аста-а-арррожней же, гава-а-арррю же тебе… – жеманно запричитал Крутаков, когда Елена, рванув резко, в восторге от предложения выбрать книги, за секунду спрыгнув с дивана, втемяшилась опять головой, с отвратительным стуком, в низенько нависающую над диваном книжную полку. – Башку ррразобьешь – это твои пррроблемы, – но ты ведь мне еще и книжки ррразвалишь! Да, что я тебе обещал? Бунина? – Крутаков поднялся и метким движением разом выискал и цопнул книжку на противоположном стеллаже. В руках у Елены – к ее буйному восторгу – оказались сильно потрепанные, с потертой шершавой обложкой с загнутыми уголками, мелкоформатные, багровые Бунинские «Окаянные дни» – изданные за рубежом. А через секунду – еще и голубенькая тетрадочка «Петербургских дневников» Гиппиус, опубликованных так же за границей. – Ну, на неделю тебе хватит, я надеюсь? – переспросил Крутаков – и тут же взглянув на ее (видимо, чересчур красноречиво выражавшее обиженный ответ) лицо – расхохотался: – Ха-а-арррошо, ха-а-арррошо, ищи, выбирай что хочешь. Только чуррр книжки не заигрррывать. Верррнешь через неделю. У меня полно людей, которррым почитать надо.

Уже через минут пять блуждания по его стеллажам, Елена поняла систему: изданные в совке книжки (любовно, впрочем, по крохам, по поэтическим крупинкам, подобранные) туго, по-солдатски подпирали друг друга плечами – а весь «тамиздат» покоился, как на облаках, горизонтально – а то и был заложен советским изданиям за шиворот – причем Евгений явно наизусть прекрасно знал, где что именно лежит, так, что, то и дело выдвинув вперед пару-тройку торчащих в строю книжек, как будто нажав какие-то гигантские потайные кнопки, ловко вытаскивал из-за них новый перл, который Елена тут же жадно захапывала.

Крутаков, тем временем, ходя с ней рядом по периметру книжных копей, как будто сказки рассказывал – сказки, которые она, наслаждаясь его смешной картавнёй, тем не менее, из-за оглушенности изобилием книг, почти пропускала мимо ушей. Выяснилось – как-то между томов – что отец его был репрессирован – был в лагерях, но выжил. Елена ошарашенно развернулась к Крутакову (с тремя книжками, жадно зажатыми в руке и еще дюжиной в обеих подмышках) и хотела было задать чудовищный вопрос – «за что?» – но тут же вовремя одернула себя. Так же, как Ривкина семья, мать Евгения, когда мужа отправили в лагеря, должна была уехать из столицы; Евгений, после освобождения его отца, родился на Урале и жил там до окончания школы – а в Москву вернуться семья смогла только когда ему надо было поступать в институт. Когда Евгений упомянул, что, в Москве он учился в полиграфическом институте, на журналистике – Елена, моментально вспомнив Склепа, улыбнулась, подумав: «Что у них, там, в полиграфическом – маленький заводик по производству изысканных воронокудрых отщепенцев?!»