Только Елена совершила опять восхождение на ультрамонтанную верхнюю полку, прибежал вдруг, алее алого, Дьюрька:

– Мне с тобой срочно поговорить нужно! Вопрос жизни и смерти!

Елена, соскочив с высот, вышла в коридор.

– Нет, подожди, сейчас Анна Павловна пройдет… При ней не могу говорить! – буркнул Дьюрька. И как только Анна Павловна, вертляво и гибко заглядывая в купе, прошла по коридору, Дьюрька, прильнув к уху Елены, трагически сообщил:

– Мне кажется, что у меня очень воняют штаны! Как тебе кажется?

Елена, взглянув на Дьюрькины варёнки, ответила хохотом, а Дьюрька, еще больше покраснев, доверительно продолжал:

– Мне тетя джинсы сама выварила – это же не настоящие варёнки! Перед самым отъездом – купили советские джинсы на рынке и в какой-то дряни, с хлоркой кажется, выварили, для экономии! Я их вчера только в первый раз надел: мать говорит: «надень в поездку – новые!» Я надел, как дурак – а теперь чувствую: чем это так у нас в купе воняет! А это, оказывается, от моих штанов!

– Дьюрька, не придумывай, ничем от них не воняет!

– Воняет! Хлоркой воняет! Ты понюхай как следует!

– Ну нет уж, Дьюрька, нюхать портки твои я не буду, – расхохоталась Елена, – спасибо большое, конечно, за предложение! – Пойдем по поезду прогуляемся, а? Что-то мне надоело на одном месте!

– Это ты называешь: «На одном месте?» – кивнул Дьюрька на мечущийся за окном зимний гризайлевый подмалёвок.

– Дьюрька, если честно – то я просто потрясена, – заговорила серьезно Елена, как только они уселись оба в соседнем вагоне на откидные места, подальше от ушей одноклассников, – просто потрясена тем, как мало людей из двух классов решилось поехать! Пятнадцать – или сколько – даже меньше?

– Да ты что! Куча народу ведь жаждали поехать! Родители не пустили! Вон, Антона Золу мать не пустила – заявила, что она его так наказывает за недостаточно хорошие оценки и за то, что он дома не убирается.

– Фу! Рабство какое! Это все равно как сказать: я тебя наказываю за то, что я была рабой всю жизнь! Теперь и ты побудь рабом! Фу! Отвратительно. Неумно. Низко. Отыгрываться на сыне, унижать его, за свои комплексы и несчастья в жизни. Антон же актером быть собирается – нафига ему эти «оценки» школьные? Бред… А все остальные? Почему остальные-то не поехали? Неужели так же?!

Дьюрька пожал плечами:

– А чего ты другого ждала?

– Честное слово: лучшее, что школа может сделать – это провалиться в тартарары, Дьюрька. Вот лучшее, что школа за все десять лет делает – это то, что она заканчивается через несколько месяцев. Разве что эта поездка… Да и то – это ведь не заслуга школы – а какой-то мюнхенский энтузиаст, дорвавшийся до Горбачева…

– Ну… Не скажи…. – с обычными компромиссными нотками затянул Дьюрька. – Все-таки что-то было в школе хорошее…

– И что же конкретно хорошего было? Чем, интересно, школа тебе будет полезна в твоей будущей профессии? В твоей этой кошмарной возлюбленной мировой рыночной экономике, которую ты собрался покорять?

– Ну… В конце концов – я вот тебя, и Аню тоже, именно благодаря школе узнал…

– Это примерно так же, как сказать, что советское государство «дало миру» стольких писателей, поэтов и ученых – не беда, что одни сосланы, другие в тюряге, третьи убиты – четвертые на положении невыездных рабов. Ты вспомни, как они Склепа уничтожили!

– Я честно говоря, вообще Склепа не очень запомнил… Какой-то безумный дядечка… Склеп же всего месяц у нас был, кажется?

– А Татьяна?! Она же тебе нравится! Сколько на нее уже кляузничали ходили – сколько на нее из-за всех углов шипят – за то, что слишком для них умна, слишком образованна «не по программе»! Разумеется, и ее в какой-то момент, всей стаей, вышвырнут – останутся только с братьями по разуму… Убитые, украденные десять лет жизни. Куда лучше было бы спокойно заниматься самообразованием и не тратить время на зазубривание гнусной ерунды – единственный смысл которой – это заставить тебя бездумно подчиняться системе, быть в стае, и делать то, что делать тебе противно и не нужно.

– Ну как же? А общение?!

– Дьюрька, ты вспомни – с первого класса – какого рода общение школа прививала! Ты вспомни нашу первую учительницу! Фашистку с усами, которая орала на левшу Бережного и сделала его заикой!

– Я что-то такого не очень припоминаю… А я ее любил очень: мне дома говорили про нее, что она строгая, но справедливая… Да-да, вообще-то, ты права, я сейчас вспоминаю: она чуть ли не указкой Бережному по этой его левой руке била… Но я как-то не очень в тот момент на это обращал внимание! У меня была своя программа: получать хорошие отметки – и я эту программу спокойненько себе выполнял.

– Ты послушай, Дьюрька, сам себя, что ты говоришь! Ты же сам упрекал Аню, что она тихоня, и даже неоправданно кричал, что такие тихони – питательная среда для любой диктатуры! А сам теперь по сути говоришь, что тебе вообще наплевать, когда рядом с тобой уничтожают, и унижают, и на всю жизнь уродуют других людей!

– Сейчас не наплевать. А тогда же я маленький был… Мне родители дома говорили, что надо уважать учителей, что надо учителей слушаться! Вот я и думал, что всё, что делают учителя – это так и надо, что так правильно.

– Вот! Вот, Дьюрька! Ты сам же расписался в том, как школа уродует, искажает мозги и психику и мораль – с самого раннего детства! А ты говоришь «общение»! «Было что-то хорошее!» Вот того, что ты сейчас произнес – уже достаточно, чтобы школа провалилась в тартарары – как той самой слезы ребенка, которой не стоит весь мир! А знаешь, какое самое гнусное для меня воплощение духа школы в гастрономическом смысле?! Булочки с арахисом, которые в школьном буфете продаются! Те, которые плоские – и какими-то солено-сладкими соплями облиты, и подгорелые по краям всегда!

– А я как раз всегда эти булочки в буфете ем, ты чего?! Вкусненькие!

– Дьюрька, да про тебя давно известно, что чувственных, гастрономических рецепторов у тебя ровно два: «Вкусненько!» и «Фи, какая гадость!» Никаких полутонов! Всеядность еще никогда не была в числе доблестей!

Чувствуя, что еще минута – и они разругаются навеки, Елена вскочила и пошла по направлению к тамбуру.

Когда Елена вернулась к заветному пустому купе, дверь в купе была заперта изнутри, а вокруг чем-то страшно разило – но совсем не хлоркой, а чем-то грубо-парфюмерным, сладко-муторно-матово-цветочно-фиолетовым. Невдалеке, пиная ковровую дорожку, гулял, с недовольным набученным лицом, смотря себе под ноги (с таким видом, словно дорожка чем-то провинилась), Воздвиженский.

– Да что это такое? – подергав дверь, втягивая воздух, спросила (почти саму себя, не ожидая, конечно же, ответа) Елена. – Чем это здесь так…?

– А там Лаугард – кш-ш-ш-ш-ш-ш-ш! – неожиданно остроумно поднял Воздвиженский левую свою подмышку, а правой кистью, меткой пантомимой, (передразнивая заодно и манеру самой Лаугард каждое слово показывать), круговым движением изобразил работу пульверизатора.

Когда дверь раздвинулась – и парфюмерная волна чуть не сбила с ног, Елена, заглянув, – поинтересовалась источником (потому что запах показался ей слегка знакомым) – Лаугард, прикрыв от Воздвиженского дверь, ничуть не смутившись, предъявила баллончик.

Дезодорант «Интимный», вот что это оказалось такое.

К Берлину, из-за всех колес, шмонов, неправильных рельсов – неверных, как уравнение со все никак не сходящимся знаком «равно», – контролей и прочей крайне неинтересной игры в бег с препятствиями, подъехали уже только вечером, когда давно стемнело. Анна Павловна, тараторя что-то о часе отбытия запланированной электрички в Мюнхен, о минутной стыковке, страшно суетилась и молила всех «молчать, только молчать» – когда будут переходить границу; у Елены немножко кружилась голова от недосыпа прошлой ночью; было легкое ощущение нереальности происходящего – даже не столько от усталости – сколько от недостатка одиночества, и от несмаргиваемого, неотступного сюрреалистического присутствия вокруг лавины людей, причем не просто каких-то там чужих людей, которых можно не замечать – а беспрерывно требующих внимания одноклассников – которых, за последние два года вместе взятые, никогда так долго не видела, как сейчас – за два дня; а когда вошли в тоннельчик – похожий на кафельный московский переход под улицей – было так сутолочно – и количество ждущего очереди народа так прочно заставляло подумать, что здесь придется и заночевать – что Елена, на секундочку зажмурившись, тихо сказала: «Ипатах!» – разожмурилась – и увидела Анну Павловну в светлом плащике, отчаянно, как стрелочница, жестикулирующую от самой будочки пограничного контроля – и еще через минуту – все было закончено. Выход за пределы границы социалистического лагеря показался легчайшим фокусом, с переходом под прикрытием каких-то светлых, прозрачных наперстков. Вынырнули – и оказались уже на воле – короткий, минутный переезд в дребезжащей какой-то тарантайке, похожей на трамвай – из которой вылились на западную уже платформу – чистенькую, необычно мягко-яркую, – где уже ждала их волшебная электричка на Мюнхен.