Изменить стиль страницы

Только одна или две из её сестер во грехе оказались достаточно добры, чтобы добиться её симпатии, — и среди них оказалась Софи. Сама Софи была непостоянна в своей доброте и иногда теряла терпение, но по большей части она обходилась с Гекатой вполне сносно. Она поступала так не потому, что ей была свойственна доброта, но скорее потому, что её не пугало уродство. Софи никогда не считала внешность Гекаты отвратительной, а её присутствие неприятным, и так как Геката была с ней спокойна, то и Софи спокойно относилась к Гекате. Для Софи такое поведение было естественным, тут не было места добродетели. В любом случае, такие отношения быстро заставили сфокусировать все примитивные эмоции Гекаты на Софи.

Геката любила Софи, вот почему она убила человека, преступившего границы её терпения той ночью. Геката испытала огромное наслаждение, выдавливая из него жизнь своими невидимыми руками, давя и круша его крепкую плоть, пока она не стала такой же убогой и бесполезной, как её собственная. И, кроме того, она заставляла его испытывать боль снова и снова. Пятнадцать лет жизни в ненависти скрутили её огромным уродливым узлом, а теперь этот момент триумфа, успеха, подвига развязал его. И Геката запомнила этот момент как единственное настоящее переживание за всю её жизнь в теле из плоти и крови. Это была не просто развязка её короткой карьеры в человеческом обличье, но его оправдание, его искупление.

И это был момент, к которому она решила вернуться, чтобы ангел, чьей заложницей она стала, смог раскрутить колесо предсказаний с помощью боли.

Миссис Муррелл стояла в дверном проеме, глядя на неё. Софи ушла с чьей-то помощью. Безголовое тело на полу истекало кровью, кровь вытекала из артерий — впрочем, очень медленно — а также из подвешенной в воздухе головы. Глаза мертвеца выкатились наружу от боли, а язык, распухший и посиневший, вывалился из безмолвно кричащего рта, как голова ящерицы.

Геката улыбалась.

Она смотрела в глаза миссис Муррелл и улыбалась. Она смеялась. Вернувшись в свою прежнюю форму, она лишилась силы разума и воображения, которые приобрела во время своего превращения. Её материальный образ накладывал ограничения на её мышление, также как и волчий облик ограничивает интеллект оборотней. Восторг распирал её так, что она дрожала.

Она показала на голову и весело выкрикнула, так как была слишком возбуждена, чтобы выговаривать настоящие слова: «Ла! Ла! Ла!»

Она увидела ужас в глазах Мерси Муррелл — ужас, который изменял её внешность, лицо хозяйки медленно превращалось в маску ненависти.

И Геката не понимала, почему.

Однажды миссис Муррелл ставила легенду о Саломее — конечно же, в собственной обработке. Софи играла Саломею, а девушка, изображавшая палача в пьесе о турке, играла Иоанна Крестителя, коварно убитого приспешниками Ирода, чтобы Саломея могла исполнить похотливый танец с его головой. Гекате также было позволено потанцевать с искусственной головой, на её неказистый манер, чтобы добавить элемент карикатуры в предпоследнем акте. Это была самая ответственная роль, какую ей приходилось когда-либо исполнять, и она радовалась смеху и крикам толпы, чью насмешку была не в состоянии понять.

Тогда миссис Муррелл осталась ею довольна, но сейчас она была совсем не довольна.

На этот раз миссис Муррелл подобрала розгу, которой бедолага-покойник слишком долго и сильно бил Софи, и ударила Гекату по лицу. Затем она ударила её снова, снова и снова, в кровавой ярости, которая не поддавалась ни страху, ни выдержке.

Она поступала безумно. Даже Геката смутно это понимала. Геката знала — то, что она недавно сделала с мучителем Софи, она может легко сделать и с женщиной, избивавшей её. Но она не стала это делать. Она могла бы отрывать от миссис Муррелл кусок за куском и разнести её тело на клочки по всем углам комнаты, но не стала. Она также не уклонялась от взмахов розги. Вместо этого…

Гибкая розга сдирала кожу с её щек и шеи. Она выбила глаза, которые Геката не стала закрывать, и ослепила девушку. Она сорвала волосы с её головы и разорвала их на мелкие клочки, которые упали на пол.

И ей было больно, боль была горячей и безумной, и она дала крылья её душе.

Потому она смеялась, смеялась и смеялась, в то время как свет омывал её славой.

В то же время Ева — невинная — посмотрела в лицо змею и улыбнулась. Она любила красоту и доверяла ей. Она не имела представления о лжи, ни малейшего понятия о том, что вещи могут быть не такими, какими кажутся. Она знала без тени сомнения, что змей желает ей добра, желает дать ей новый источник радости в её жизни.

Она взяла роковой плод в руку и поднесла его к губам. Она откусила маленький кусочек и дотронулась до него языком. Она проглотила его, несмотря на очевидное отсутствие вкуса.

Она благодарно посмотрела в лицо змею.

Лицо изменилось, и на его месте она увидела отрубленную голову, волшебным образом висящую в воздухе, кровь лилась из её шеи. Она увидела выражение лица несчастной головы, искаженное эффектом асфиксии и пережитым ужасом.

Затем она увидела свет.

И только тогда она поняла, кем была.

И тогда и только тогда она поняла, каким обманом оказалась её невинность.

И тогда и только тогда она поняла, что лицо змея-искусителя, каким бы красивым оно ни было, было лицом Ангела Боли.

3

Вначале были только свет и боль, словно он оказался в огненном адском озере, где были обречены вечно гореть души грешников. Но он уже заподозрил, что представление о вечном страдании было глупым; он мог только предполагать, что со временем все, что было постоянным, окажется в самой тени сознания, если только сознание удастся сохранить. И вечная боль станет лишь условием восприятия.

Вот что произошло: боль, бывшая невыносимой, стала терпимой и постепенно беспокоила его все меньше. То, что было болью, преобразовалось в своего рода зрение — по крайней мере, в какое-то подобие чувства. Свет, наконец, перестал ослеплять, и стало возможно рассмотреть мир, который ранее оставался скрытым.

Так как он остался собой, он сумел понять, что с ним произошло — или, по крайней мере, облечь это в слова. Возможно, это просто была история, рассказанная им самим, чтобы придать смысл чему-то лишь зарождающемуся, но она позволила ему дать название опыту, организовать и проанализировать его.

Как он уже знал, существовало различие между физиологией и ощущением боли. Он знал, что одно с необходимостью вызывает второе: перенос определенных видов сигналов нервами к мозгу вызывал осознанное ощущение, которое люди называли болью. Но он также знал, что иногда причинно-следственная связь разворачивалась в обратную сторону. Он знал, что эмоциональная нагрузка может породить цепочку обстоятельств и возбудить нервы.

Он знал, что ощущение боли может быть вызвано иной причиной, чем нервное возбуждение, и поэтому понял, что если сознание человека можно как-то подключить к огромной Вселенной, также как и вмещающее его тело, то поток чуждых ощущений поразит разум шквалом невыносимой боли.

Зная это, он мог верить, что человек, достаточно храбрый, чтобы перенести такую боль, может преобразовать свою агонию и начать использовать новую способность восприятия.

Вот что делали ангелы, понял Лидиард, когда они овладевали своими жертвами и вселялись в их сны. Ангелы были существами, которые могли прикасаться к сознанию человека так, чтобы расширить пределы его сознания вовне пределов его организма. Это было своего рода сопереживание или наложение: создание связи между разумом человека и совершенно иным разумом, чье естественное существование находилось на другом уровне реальности, и чей аппарат восприятия был иным.

Дело было не в том, что обычная боль порождала провидческие способности, как считал Глиняный Человек, рассуждая о природе Демиургов. Проблема состояла в том, что человеческий разум настолько сильно отвергал дар нового восприятия, что сопровождал его появление всеми признаками физической боли, пока те, кому хватало смелости вынести её, не позволяли своему сознанию измениться, и тогда боль отступала на задний план.