Изменить стиль страницы

— Это пошто! — доносится визготный окрик. — Я што те наказывал, неслух! А?

Нос вострый, ровно клюв; бородешка всклокоченная и трясовитая; широченные рукава рясы, воздетые над гребнем скуфейки, — ни дать ни взять облезлый черный петух, ухнувший с насеста. Метнуться бы Михайле в свой уголок, подхватив докучную ступку, да поздно. Вот Бог, а вот порог! Порскнул малый из грамотейной полаты, точно поклеванный воробейко из курятника. А вослед несется визготное кудахтанье.

В ожидании своей участи Михайла хоронится в жилой келейке. На душе муторно. Не видать теперь Текусы. Погонит келарь его на скотий двор али на конюшню. И скрести ему неведомо сколь стойла да клети.

Предчувствие Михайлу не обманывает. Увы. Но гнев келаря уносит ослушника еще дальше. И не просто дальше, а за пределы Выговой обители. А наказ ему и вовсе сказочный дается: иди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что. Так Михайле представляется поначалу. Да и немудрено: откуда же ему, мальцу, ведать, где находится озеро под названием Онего и какие там надлежит сбирать каменья, кои годятся на изготовление вапы. Однако, к вящей радости Михайлы, дальнейшее складывается не так уж и плохо. В спутники и коренники назначают отроку скитского старожила Офонасия, бывалого, лет тридцати трудника. Ростом тот невелик, худощав, костистость его обличья не может скрыть даже лопатистая борода. Зато он жилист, ухватист, а главное — расторопен и смекалист. На кого падает глаз Михайлы, когда они отворяют скитскую конюшню? На двух молодых широкогрудых жеребцов. Такие стащат с мели любую шняку, коли застрянет она на прибрежной корге. А Офоня их минует. «Энти в леси сдичают, — поясняет он. — От гнуса да овода». И выводит из стойл двух невидных на погляд лошадок — кобылку и коника: «А вот энти — в самый раз. Оне смирные, тяглые. А главно — ладят друг с дружкой. Давно вместях…»

В тот же день, оседлав лошадей, закинув переметные сумы, Михайла с Офонасием отправляются в дорогу. Дело к вечеру, к заповеданному покою. Да в июне об эту пору передвигаться сподручнее. Ночью белой светлым-светло, к тому же не так душно, а главное — слепни-вражины не столь донимают.

Дорога лежит через скит. Они пересекают его с одного конца до другого. Мимо кузни, мимо медно-литейки, мимо кожемятки и скудельного заводишка, мимо смоляной да дегтярной варницы, мимо меленки, стоящей на Выговом ручье. Последняя на пути верховых — книжная полата. Она слева от дороги. Михайла жадно и торопливо пробегает взглядом по слюдяным оконцам: не мелькнет ли в каком светлый плат Текусы, не покажется ли она в притворе дверей. Нет, околенки подернуты нутряным сумраком, а кованые двери затворены. Грамотники и грамотницы уже завершили дневной упряг, а келарь запер полату на замок. Вздыхает Михайла: не суждено попрощаться с Текусой, даже и взглядом не суждено. Ну, да делать нечего — не навек же посылка. Офонасий сказывал — за седьмицу обернутся.

Офоня правит сперва на закат, держась кромки какой-то широкой просеки, а через две-три версты, когда не то что обитель, но и заставы потайные остаются позади, поворачивает свою гнедую кобылку влево. Михайлов Серко тут же устремляется следом, даже не дожидаясь хозяйской узды. Михайла понимающе треплет его гриву и грустно вздыхает.

И вот где лесной глухоманью, бездорожьем, где оленьей тропой, где низом по гати, где по скальному крутояру, то вдоль таежной речки, то вброд через ручей едут два всадника в теплую сторону. С вечера до утра они в седлах, а днем отлеживаются, хоронясь от гнуса и мошкары под пологами. В эту пору стреноженные лошади либо пасутся, либо, спасаясь от оводов, отстаиваются в речных да озерных заводях.

Михайла по первости пробует заговорить, потолковать с Офонасием о скитских порядках, пожалиться на докучного Паисия, а то о Текусе что спознать-выведать. Да токмо у напарника-молчуна одно на уме: «Дние наши не радости, но плача суть». Как затвердил смала Аввакумово «утешие», так и сеет его по любому поводу.

Третье утро странники встречают на берегу Онего. Михайла норовит спешиться, но Офоня зовет его дале, устремляя лошадь на долгий и просторный мыс. И только посередине этого мыса наконец останавливается.

Умаявшись от долгой верховой езды, Михайла, морщась, разламывает поясницу, потирает сбитые седлом ягодицы и оглядывает водную ширь. Это явно не море, по которому он уже не раз хаживал, — берега мглятся и по левую руку, и по правую. Но озеро громадное. Не то что кулижки на Курострове: сойдет половодье — одна няша остается. Да что кулижки — это озеро будет пошире самого Холмогорского пузыря: всех тех двинских рукавов, проток и промоин — Матигорки, Ровдогорки, Быстрокурки, Ухтостровки — вкупе со всеми лядинами и островами, которые они образуют. Вот оно какое, это Онего!

Офоня на окрестности не глядит — надивовался прежде. Его худощавое с глубоко посаженными глазами лицо сосредоточено. Он не мешкая приступает к обустройству. То же велит делать и напарнику. Надо расседлать лошадей да пустить их пастись. Да отпускать далеко не след, мало ли. Чего он остерегается в этом пустынном месте, Офоня не объясняет. То ли сам не знает, то ли не до того. Потом надо заняться припасами. Тут в затинке есть расщелина, где все лето не тает лед. Значит, лучше снести торбы переметные туда. А следом, покуль не столь жарко, надо заняться каменьями — собрать заделье на вечер.

Неотложные хозяйственные дела наконец сделаны. Пора приступать к главному. Худощавое лицо Офони проясняется, он оглаживает растрепавшуюся бороду, снимает с головы колпак и осеняется крестом.

— Господи, блаослови.

По первости Михайла неотступно следует за Офоней. Тот бредет по кромке мысового кряжа, окидывая скальник и каменные россыпи цепким приметливым глазом. То ногой ковырнет, то согнется в пояснице, аки на молитве, только что бородой камешника не задевает, а то и на колени опустится, да не сразу, а постелив дерюжку, — иначе никаких портов не напасешься.

— Гли вот, — раскрывает Офонасий ладонь, глаза его, просветленные солнцем, загораются старательским блеском. — Этта горна зелень.

— Зелень? — дивится Михайла. Неужто из этого не шибко красовитого на погляд сколыша сотворится вапа, которая на иконе обернется листвой али краем ризы? Но не успевает он высказать свое сомнение, как камушек исчезает в Офониной торбе.

— Горна, горна… — машинально повторяет Офоня, а сам озабоченно оглядывает невысокую скальную стенку. Глаза его выхватывают тот же самый тускловато-зеленастый цвет: — Во!

Развязав крошни — плетенную из корешков сосны котомку, — Офоня вытаскивает зубило, а из-за кожаного пояса — увесистый молоток. Что он собирается делать — догадаться нетрудно: околку. Но прежде чем приступить к делу, трудник обеими ногами ощупывает карниз: место тут невысокое, да на каменьях, оскользнувшись, и с сажени можно убиться.

Возле стенки Офоня топчется долго. Прищуривая глаза, он с оттягом бьет молотком по зубилу. Сколыши отлетают мелкие, камень — не глина, да добро хоть такие добыть удается. Михайла зорко примечает, куда они падают, и, ползая по камешнику, собирает зелень в мешочек.

Дальше на гребне Офоня находит слойник слюды. Слюда синяя, непроглядная. Это не «мусковит» — околенная слюда, за коей на Холмогоры да в Архангельск голландцы да немцы жалуют. От такой в избе кромешные потемки будут. Неужто Офоня не смекает? Михайла для убедительности подносит кусочек слюды к глазам: через нее можно без опаски глядеть на солнышко. Зачем такая?

— А заместо лазаря, — отслаивая слюду от матерой породы, кряхтит Офоня. — Лазорита, значит. Смекаешь?

Лазурью сияют небесные ризы, лазурью сверкает вода Онего, лазурью полнятся Текусины глаза.

— Аха, — кивает Михайла. Однако в толк взять не может. Ведь лазурь, он слышал, везут из дальних краев, аж из самой Индии.

— То так, — подтверждает Офоня. — Только не про нас она… Дорога больно. А эвон наша… Насбираем этой синюхи, после крошонок из нее накрошим, а заместо простокиши… — озабоченное лицо трудника внезапно оживляет улыбка: — Ндравятся тебе крошонки с простокишей? — Михайла недоуменно пожимает плечами. — А мне дак ндравятся…