Поединок завершен. Михайла срывает пук травы, утирает мокрые ладони. Но последнему поверженному сопернику руки не подает — сам, паря, виноват, не надо хитрованить было.
Вытирая неспешно руки, Михайла исподлобья наблюдает за кочевниками. Лопари, стоящие вокруг, глядят на него сумрачно, однако вражды в их взглядах нет. Михайла поднимает голову и переводит взгляд на Хырса. Поединки позади. Слово за ним. Что он скажет, вожак? Как поведет себя? Михайла глядит пристально и выжидающе. Хырс пощипывает сивую бородку. Он в затруднении. И тогда, чтобы разрядить тишину и общее оцепенение, Михайла простодушно разводит руками, дескать, если что — не обессудьте. Вожак понимающе кивает: мол, все честно, все по уговору. И уже более не мешкая, переводит внимание всех и прежде всего Михайлы на юную деву.
— Руся, — объявляет он. — Лумь. — Дескать, она твоя, русич. Твоя по праву заповеданного обряда.
И тут начинается языческая вакханалия. Две женщины поднимают избранную невесту. Стоя на нартах, она в последний раз обращает руки к озеру. В этот миг с нее сбрасывают меховую накидку. Лумь нагая. Только поволока белой ночи покрывает ее. Сполохи вновь разгоряченного костра обдают деву порывистым жаром, освещая острые коленки, живот, молодые торчащие груди, раскрытый алый рот. Только черные глаза таятся под завесой распущенных волос да мглится угловатая тень внизу живота.
— Лумь! — кричит вожак. В руках его хорей, стало быть, Лумь — важенка. Повернувшись на одной ножке, сверкнув молочно-белыми ягодицами, юная дева что-то задорно выкрикивает, спрыгивает с нарт и, точно и впрямь скаковитая оленья телушка, несется от берега в сторону леса.
Глаза Михайлы вытаращены. Упоенный чередой побед, он сейчас весь в порыве. Если и было опойное зелье, то это не отрава, а если и отрава, то она называется любовной. Жгучая дрожь пронизывает Михайлу. Глаза его полнятся огнем. Они мечутся меж костром и убегающей лопинкой. Хырс хохочет и тычет пальцем в сторону беглянки: дескать, чего же ты медлишь? И тут Михайла вспыхивает. С победным криком он кидается следом. Ему на ходу бросают меховую полость; ни на миг не останавливаясь, он забрасывает ее на плечо и несется к лесу, угадывая белые сполохи на сумеречной опушке.
Гон за важенкой недолог. Михайла настигает беглянку за кромкой леса. Да и она не особо торопится, заманивая жениха. Вот он — огромный, и впрямь как Шурр тал, проламывается сквозь малинник. Лумь чуть испуганно, а больше маняще вскрикивает. Глазки ее, лесовые вострые глазки, приметили неподалеку полянку, а на ней под могучей елью — мягкий ягельничек. Сладкое местечко для важенки. Уютное гнездышко для моджесь нийт и ее жениха. Ау, Шурр тал!
Михайла ломится через кусты, ровно топтыгин. Запах… Он глубоко тянет ноздрями воздух, чуя запах… Он не устал. Он просто разгорячен. И вовсю тянет воздух. Глубоко… По самый пах… Чуя запах…
…Михайла просыпается на рассвете. Солнце золотит макушку ели. Но будит его не солнце, а болтливая сорока, которой во что бы то ни стало надо протрещать свежие новины. Уселась на соседнюю рябину — и ну тараторить, сзывая на погляденье лесной народец. У-у, стрекотуха!
Михайла жмурится. Ему хорошо. Хорошо, как никогда. И еще маленько стыдно. Стыдно и леса, который поглядывает на него, и солнца, и этой юной женщины, которая посапывает под боком, роняя на меховую подстилку и окутку тонкую слюнку. У него никогда еще этого не было. Девок деревенских, бывало, щупал, и они валяли его. И бабы-молодки, случалось, бросали зазывные взоры на ядреного отрока. И — не приведи, Господи — мачеха дорогу по первости заступала, когда тятя бывал в отлучке. И вот случилось, стряслось. Да так неожиданно. Да так ярко и радостно.
Ему хорошо. Он стал мужиком. Только что-то маленько томит душу, ровно пичуга коготком скоркает. На ум приходят золотые лапки Сирина, девичий облик сладкопевной птицы, и он коротко вздыхает. Текуса — вот чья душа скворушкой вьется близ обонежской опушки и торкается в сердце…
Михайла мотает всклокоченной головой. Печаль его не длиннее воробьиного скока. Да и какая может быть печаль, коли ты молод, полон сил и желаний, коли рядом с тобою юная женщина! Как раз в этот миг, видать, до щекотки почувствовав на себе его взгляд, лопинка распахивает глазенки, а заодно — и оленью полость. Боже мой! Что за дивное творение создала ты, матерь-природа! Михайла не в силах отвести от прелестницы глаз. Она вся светится от телесной белизны. Кажется, белее этой кожи на свете ничего нет и быть не может. Даже солнышко не решается ее затемнить. Оно робко пробивается сквозь листву, посылая один-единственный лучик, да и тот касается только вздернутого соска.
— Пейв, — тычет она пальчиком.
— Солнышко, — вторит Михайла.
— Лумь, — касается она своей груди.
— Михайла, — представляется он.
Довольные знакомством, они прыскают. Они радуются, что юны, что сияет солнце, посвистывают птицы, и тому, что с ними произошло.
Юная Лумь широко раскидывает свои тонкие, как у важенки, ножки и хлопает ладошкой по животу: дескать, скоро в нем появится Тал — маленький пушистый медвежонок. Но, чтобы это произошло, чтобы произошло наверняка, надо старательно обустроить ему берложку.
— А-а, — понимающе рыкает Михайла и тянется к подружке. Людей разделяют языки, но язык любви один для всех…
…Солнце поднимается все выше и выше. Уже верещат птенцы, требуя корма. Уже заводят свою занудную пискотню комары. То и дело проносятся овода. Шуршат листвой и хвойными иголками мышата. Но все эти звуки неожиданно перекрывают отдаленные голоса.
— Лу-умь! — кличут юную женщину соплеменники.
— Миха-айла! — сердито подхватывает напарник Офонасий.
Юная пара в который уже раз раскрывает глаза. Они глядят друг на друга и, кажется, ничего не слышат. Им хорошо, и, стало быть, нет надобности кого-то видеть и слышать.
— Лумь… — шепчет Михайла и касается пальцем ее ключицы, дескать, что означает твое имя. Она догадливая.
— Лумь? — чуть кокетливо переспрашивает она. Озирается вокруг, встает на колени, ничуть не стесняясь своей наготы, ползет к краю полости. На ее розовых грудках сияют знаки любви.
— Ыы! — тычет Лумь пальчиком, показывая на кустик морошки. Два цветка — это с северной стороны, несколько завязавшихся кукульков — с южной, а один не просто завязался — уже и красеет из потая.
— Морошка, — радостно гаркает Михайла. Вот, оказывается, как прозывается его подружка. Господи! Хорошо-то как! Выходит, морошка еще не отцвела, а у него, Михайлы, уже спелая!
От такого нежданного открытия Михайла разражается счастливым смехом. Смех этот вздымает с насиженных мест птиц, они подхватывают его на свои крылья и, разлетевшись, разносят эти отголоски по всему окрестному лесу.
С легким сердцем и тихой грустью возвращается Михайла в Выговскую обитель. Поручение келаря Паисия они с Офонасием выполнили — насмекали красовитых камушков полные переметные кисы, аж лошади умаялись от поклажи. Потому верхами остатние версты они не едут, а идут пешем, ведя коников в поводу. Ну, а легкая грусть у Михайлы от расставания с саамской подружкой. Их дороги разошлись: Михайла правит на Выг, а Лумь с соплеменниками, выполнив древний обряд, отправилась на Колу, в родовое стойбище. От нее Михайле остались сладкая память да терпкий солнечный вкус имени…
…Келарь Паисий, сунув нос в переметные сумы, остается доволен: славно потрудились посыльные, ничего не скажешь, он доложит о сем киновйарху. А теперь труженикам не грех денек-другой и отдохнуть. Отдохнуть? — вскидывается Михайла и мотает головой. Офонасий, ежели хочет, пусть почивает. А он, Михайла, не опристал. Он тотчас готов отправиться в книжную полату и приступить к упрягу. Каменьев много, заделье большое, всю эту груду нать дробить в дресву да перетирать в вапу.
— Добро, отрок, — непривычно ласково ответствует келарь и чуть ехидно щурится. Он норовит добавить что-то вослед, да мешкает. Только велит сперва ступать в трапезную: — С дороги-то промялись небось…