Изменить стиль страницы

Он хмыкнул, как удав.

— Я, бывало, захаживал сюда, пил с капитаном. И мистер Ланселот со мной, упокой господи его душу. Ох, как она перед нами выламывалась, блудливая потаскушка! Боками поводит, наклоняется эдак низко, чтобы видно было, что у нее за пазухой. И при всяком удобном случае еще прикидывается святошей, это ее коронный номер: «Ах, мистер Уилкинс, благослови вас бог!» Сложит ладони, как барышня на молитве, а сама прижимает большие пальцы к груди, чтобы заметней выпятились две ее пушки. «И вас благослови бог», — отвечаю и подмигиваю ей самым что ни на есть отеческим образом. Раз она заманила меня к себе в спальню — я ведь с ней давно знаком, — стою я с вот эдаким бушпритом, а мне вдруг в плечо кобель ее вцепился. Но я ей зла не желаю, мистер Апчерч, хотя страшно подумать, сколько она причинила зла людям.

Не знай я правды, я бы по его речи ни о чем не мог догадаться. Но я знал и поэтому услышал больше, чем он говорил. В театральных уборных от Индианаполиса до Бангкока он преследовал бедную Миранду, а она искушала его, холодная искусница, верная дочь своего отца. И, даже учинив над ней насилие, не сумел он повергнуть ее вниз с белоснежных, недосягаемых высот, «Верь в нас», — твердила она каждым покачиванием бедер. («Верь в нас!» — это лозунг всех лживых учреждений от первого вшивого правительства до последней вшивой религии.) «Верь в нас, Уилкинс!» — И бедный свирепый идиот верил.

Между тем он договорился до того, ради чего пришел.

— Ты ни словом не ответил на Вольфовы теории, Апчерч.

Я молчал.

— Даже когда он объяснял, зачем ему нужно, чтобы мисс Августа выздоровела, ты и то молчал, как мышь.

Я по-прежнему не отвечал.

— Ну что ж. — Голос его прозвучал спокойнее, чем когда-либо прежде. Он говорил глухо, почти шепотом. — Я наблюдаю за тобой с самого того дня, как мы подняли тебя на борт. Ты человек независимый, Апчерч. Для тебя потолковать по душам — значит слушать и улыбаться, да при этом еще один глаз скосивши в окно. Ну и прекрасно. Так слушай.

И мне была преподнесена уилкинсовская версия рассказа, который я уже слышал от Билли Мура. Но я ни звуком не выдал своей осведомленности, будто я ни о чем таком понятия не имею и мне неизвестно, что Уилкинс на том их первом собрании не присутствовал. Он же рассказывал о вырванных клятвах так, будто сам там был и сам пал жертвой предательства.

— Ты слушай, слушай хорошенько, — яростно шептал он. — Уилкинс негодяй, говорит Апчерч. Он убивает с улыбкой, он замышляет мятеж, глумится над Богом, над красотой. Так вот, как бы ты ни возмущался, ни проклинал Уилкинса, тебе все равно не перекричать крик его собственной души. Но я уже примирился с безнадежностью, хотя и не справился с нею. У меня отчаяние — это основа всего. Мир таков, каким создает его сознание Уилкинса, — моя рука, моя голова, океан, эта несчастная на койке. Сегодня я — Дьявол. А завтра кто? Быть может, Бог! Ты понимаешь?

Я молчал;

— Понимаешь меня? — Шепот его обжигал, раздваиваясь языками пламени.

— Нет! — прошептал я. Миранда пошевелила пальцами, и меня пронзила тревога. Уилкинс тоже, должно быть, что-то почуял. Он затаил дыхание, прислушался. Но прислушиваться было не к чему. Корабль стоял неподвижно, как торчащий из воды утес.

Уилкинс продолжал:

— Мои поступки никуда не ведут. Ни в рай, ни в в ад. Просто цепь событий, ни славных, ни постыдных. Могу опять совершить убийство, а могу раздать все, что имею, бедным. Я не даю клятв. Никаких клятв. Клясться нечем: не существует твердых принципов, и принципиальных людей не существует, а только такие, как я. Мир полон жалких ублюдков, которым не место ни под сводами джунглей, ни под дворцовой крышей. Возьми Ланселота. Поначалу ведь не было на этом судне человека, более преданного капитану. Так что я никаких клятв не даю. Я пришел предупредить: бери пример с меня.

Он замолчал и, тяжело дыша, дожидался моего ответа. А ведь он не об этом пришел меня просить, подумалось мне. Он пришел просить, чтобы я восстановил рухнувшую вселенную, отменил содеянные убийства и его насилие над Мирандой, чтобы я понял его и простил, как Господь Бог, и признал себя таким же космическим ублюдком, ни с кем и ни с чем не связанным, и у меня отчаяние — это основа всего, и то же отчаяние у него — моя единственная надежда. Апчерч — очищающий вихрь, Апчерч — все уравнивающий потоп. И разумеется, путь в Рай. Но мудрый человек удовлетворяется, скажем, Итакой, Миранда, прислушиваясь, лежала недвижно, как мертвая, и он прислушивался, скорчившись в темноте, весь обратившись в слух. Где-то далеко голос Вольфа, пение негра. Но мы прислушивались не к этому. Мы прислушивались к… Мысль никак мне не давалась.

— Я не могу вам ничего обещать, — сказал я.

Уилкинс расхохотался. Не промолвив больше ни слова, он встал и вышел. Тогда я осторожно поднялся, ощупью пробрался к иллюминаторам, открыл дорогу полусвету и возвратился к Мирандиной койке. Тот глаз, что заплыл не совсем, был у нее приоткрыт и смотрел в никуда. По щеке на подушку сползала слеза. Я хотел смахнуть ее. Миранда сразу напряглась. «Это Джонатан», — тихо сказал я. Отзыва мне не было. Я даже не знал, больно ей или нет. Стоя в сумраке перед ней на коленях и разглядывая ее изуродованное лицо, я обнаружил, что не могу говорить, хотя слова бы, наверное, помогли. Погибшая. Я вспоминал ту ночь на юте, когда хитрыми полуправдами, а потом поцелуем Миранда на глазах у отца пыталась раз и навсегда завладеть мною, чтобы я, не споря, принял ее иллюзионное представление, как принимают крестьяне разные мистические россказни о целебной воде, небесных пришельцах и воскрешении мертвых. Все было понятно. Она боялась. На этом зловещем, сумасшедшем корабле ей нужен был защитник понадежнее чудо-пса Аластора, ныне покоившегося на дне морском с простреленным уилкинсовской пулей черепом. Но как мне простить ей крах моих надежд и мечтаний? Как простить, что она тянулась ко мне не из любви, а по глупой, бессмысленной убежденности, что ее ремесло, как и ее нож, разит без промаха? Опять же похвальба Уилкинса: «Я клятв не даю!» Так и Миранда, но только еще хуже. Потому что Уилкинс по крайней мере мог ненавидеть себя, оплакивать преданные им идеалы. А Миранда — не идеалистка и никогда ею не была; она — просто девчонка, просто женщина, рекламный образчик человеческой породы, превращенный девятнадцатью столетиями потаканий в цирковой аттракцион, в сверкающую блестками, раскрашенную куклу — трубадуры обучили ее речи, рыцари совершали подвиги во имя ее, сознавая, что она прекрасна и, вероятно, лжива; живописцы, ювелиры, поэты приписывали ей высший смысл — и вот теперь балаган обрушился, обнажились сваи, и она очутилась вся на виду, такая, какая она на самом деле есть. В сером полусвете я разглядывал ее исполосованное слезами лицо. Сейчас это было не женское лицо, а мордочка пострадавшего ребенка или обезьянки. Я вспомнил ночь на пристани у заброшенных складов банкрота Пэнки — как меня надули мои дружки-пираты и как я во что бы то ни стало хотел в море, к любимому папочке. Да я и вправду любил его, старого болтуна и пьяницу, и хоть я тогда и свалял дурака, зато я был хороший и чистый душой; иначе бы им меня не провести. Еще я вспомнил золотоволосую Миранду-девочку, желающую, разумеется, только одного: угодить папочке Флинту. Тогда-то она, верно, обучилась этой своей особенной улыбке и трюку с волосами — чтобы в них отражалось солнце и дрожало, как блик луны в ведре. Так рушится все, что красиво. Накатывает прилив, стихийная сила, налетает юго-западный ветер, и тонет бедная независимая личность со своей жалкой улыбкой, как и все другие бедные корабли потонули… Увы, бедная Миранда, бедный Джонатан! С необыкновенной четкостью я видел перед собой прелестную маленькую обманщицу из бостонского балагана — как она своим детским голоском повторяла вытверженную наизусть историю страданий человеческих от начала времен. Как хороши мы были тогда оба — дочка Флинта и я — и как невежественны! Вдруг, без всякого предупреждения, грудь мою стеснило, как у тонущего, и я, что ни делал, в конце концов разрыдался. Сила, которой я давно уже не знал за собою, нагнетала в глаза мне слезы, это было давление волшебное и необъяснимое, подобное давлению в помидорном корне, которое, как утверждает учебник по естествознанию, столб воды сечением в дюйм может поднять чуть не на двести футов в направлении непонятно чего, вероятно бога. Словно земля вдруг разверзлась, выпустив из недр своих динозавров, черных, кривоглазых драконов, я давился и содрогался в рыданиях, не мог вдохнуть, не мог ни на миг совладать с этим детским, унизительным горем. Мирандина рука пошевелилась и сжала мою, как некогда, сто лет назад, добрая, надежная рука моей любящей матушки — мне в ту ночь приснилось, что папу сожрал кит. Я зарыдал того горше и хотел отнять руку. Миранда еще крепче сомкнула пальцы и, повернув ко мне голову, поглядела мне в глаза. И у нее дрожали губы, и душа ее безмолвно плакала и рыдала вместе со мной, ибо не было больше иллюзий и выигрышных поз, но одна лишь обыкновенная любовь, какую испытывают дети, и растения, и бедные страдалицы-матери или ангелы, что ступают по воздуху.