Изменить стиль страницы

Замечу еще, что он интересовался и черной магией — заразился от капитана, так надо полагать. У старого Заупокоя была богатая библиотека по индусской мистике, месмеризму и переселению душ. Он занимался опытами по передаче мыслей на расстоянии, так рассказывал мне мистер Ланселот, и от встречных китобойцев всякий раз вместе с почтой для команды получал пакеты от Британского общества парапсихологических исследований. Мистер Ланселот, когда касался оккультных тем, совершенно терял голову. К его услугам были факты сенсорные и факты иллюзорные, и приветы от Ньютона и сообщения общества столовращателей, но связь, которой жаждала его методистская душа, исчезла — не было этического элемента, магниевой вспышки, человека с нимбом вокруг головы. Голый факт убивал его. Его вздохи становились все глубже и шли уже, казалось, из его башмаков, а глаза он щурил так сильно, что приходилось опасаться за его зрение.

В тот вечер, идя вслед за ним в капитанскую каюту, я не испытывал соблазна продолжить наши с ним беседы, он же сам был тих, как снежная шапка на воротном столбе. Какие мысли его сейчас угнетали, догадаться было невозможно, и стремительная его походка ничего не говорила мне о том, что меня ждет у капитана. До этой минуты я и сам не подозревал, как я мучительно боюсь человека, который сейчас призвал меня к себе. Я без улыбки вспоминал давние слова преподобного Дункеля о «Порядке и его подданных в колодках… с изодранными, распухшими ногами».

У двери каюты мистер Ланселот остановился и, наклонив голову, прислушался. Затем постучал. Занавеси на иллюминаторах были плотно задернуты, я не видел ни проблеска света. Мистер Ланселот постучал еще раз, и наконец отозвался странно приглушенный голос капитана: «Войдите, сэр!» Мистер Ланселот распахнул дверь, затем отступил и жестом предложил мне войти. Лишь только я ощупью переступил порог — там было темно, как в логове курильщиков опия, — дверь за мною бесшумно затворилась.

XIII

Ручаюсь, что вы в жизни не видели подобного помещения. Все переборки сверху донизу были затянуты темно-красным бархатом, и видно было, что не красоты ради, а для целей куда более зловещих — так мне по крайней мере представилось в первую минуту. Весь в пятнах, мятый, слежалый и потертый, истрепанный и траченный молью, бархат напоминал старый занавес из погорелого театра. Мебель у капитана была тоже удивительная: тяжелые, обитые темно-зеленой кожей кресла, в каких впору восседать капитанам индустрии — по крайней мере раньше было впору, когда они были новые, — и мореного дуба штурманский стол, столетье назад, быть может, стоявший в каком-нибудь важном конференц-зале. По всем четырем углам возвышались узкие зеркала, единственно затем только, казалось, чтобы ни один смертный не мог подкрасться к капитану незамеченным. От отца я слышал рассказы о странностях китобойных капитанов — это надменный, неистовый люд, многие из них повредились умом во время своих ужасных плаваний, — но странности капитана Заупокоя превосходили все, о чем мне доводилось слышать. Горела только одна лампа — спермацетовый фонарь на цепи над столом. А под ней у стола сидел капитан, и сзади него — слепец Иеремия, оба — спиной ко мне. Когда я вошел, слепец обернулся, капитан же ничем не выказал, что знает о моем прибытии. Недвижный, он продолжал, сгорбясь, сидеть над своими картами, — совсем как неживой, если не считать редких клубов дыма, вылетавших из его трубки.

— Вы посылали за мной, сэр? — наконец спросил я.

Капитан как-то странно, запоздало дернулся, но вниманием меня не удостоил. А старый Иеремия поднял палец к губам и произнес еле слышно, весь просветленный, словно в экстазе: «Говори тише, приятель. Капитан — очень чувствительный человек. Лишний шум, избыточный свет — и он испытывает адские муки».

Я понимающе кивнул и больше ничего не сказал. Я готов был поклясться, что его слепые глаза пристально всматриваются в меня с ликованием льва перед прыжком, но мне было сейчас не до Иеремии, мысли мои занимал капитан Заупокой. Он оказался крупным мужчиной, одетым во все черное, а на плечах у него висела короткая накидка, какие можно видеть на кучерах у театрального подъезда. Волосы были такие же черные, как и одежда, но с проседью, длинные, курчавые — шевелюра, какой не покрасуешься: жесткая, как шкура горного козла, как конский волос под диванной обивкой.

Наконец, медленно, весь дрожа, словно в белой горячке, он повернул голову, и я увидел густую черную бороду и осповатый, покойничий нос. Он был калека — настоящий горб подымался у него на загривке, как у кашалота, — и лицо его всегда смотрело в пол, так что в противовес он вынужден был постоянно закатывать глаза кверху. При первом же взгляде в эти глаза было ясно, что капитан очень болен, да к тому же, вероятно, и пьян. Еще едва только переступив порог, я ощутил, хотя и не сразу осознал, что в каюте стоит крепкий спиртной дух, точно над перегонным кубом. Капитан слегка подался вперед, быть может затем, чтобы встать, но тут же передумал.

— Подойди сюда, сынок, чтобы тебя было видно.

Я немедленно повиновался, зашел сбоку стола и встал перед ним, заложив руки за спину и пытаясь глядеть ему в глаза. Последнее оказалось невозможно. От его взгляда меня такой мороз продрал по спине, что я едва не бросился бежать. Жутким было и лицо его — более сморщенной и безобразной физиономии я не встречал никогда в жизни. У него были клочковатые черные брови, жесткие и курчавые, как и волосы, торчавшие на две стороны, так же как борода и усы. Но что придавало его облику особую жуть, это, несомненно, одежда: костюм его был сама элегантность, словно капитан упивался собственным безобразием и стремился придать ему наиболее впечатляющее обрамление, как дорогой картине.

Он поднял к трубке руку в шелковой перчатке и кружевной манжете и так держал ее, лишь легко оглаживая пальцами черенок.

— Стало быть, ты и есть грозный пират Джонатан Апчерч? — спросил он.

Я кивнул:

— Да, сэр.

Глаза его оставались недвижны и не мигали, устремленные в одну точку. Он был все так же тих и недоступен, точно существо с другой планеты, где сила тяжести в семь раз меньше нашей, и когда он наконец прервал молчание, то произнес холодно, голосом ассирийского божества, голосом паука:

— Джонатан Апчерч, вы — лжец.

Я покраснел, может быть, даже побагровел.

— Да, сэр.

Признание это, при всей своей простоте, принесло мне такое море облегчения, что я даже удивился. Я ощутил себя человеком, неожиданно для себя самого опустившим в кружку сборов стодолларовую ассигнацию. Быть может, где-то там, где борода сходилась с усами, он улыбнулся — так мне подумалось, хотя, откуда я это взял, бог весть. Ужасное его лицо по-прежнему было обращено ко мне.

— Ваше имя, сэр? Ваше настоящее имя.

Некуда от него было деться, не было на земле такой силы, чтобы пересилить его блестящий взгляд. Да я и не пытался увильнуть. Я ринулся в пропасть, словно на дне ее мне было уготовано вечное спасение.

— Джонатан Адамс Апчерч, — сказал я.

Он потянулся за бутылкой, но передумал.

— Откуда родом? — спросил он.

— Из Бостона, сэр. Я школьный учитель.

— Опять ложь?

— Нет, сэр. Это правда.

Он чуть-чуть наклонил голову, обдумывая, недвижный как вечность (если отвлечься от мелкой дрожи) чернобородый, сгробленный, недобрый Будда. Наконец, голосом приглушенным, словно донесшимся из другой комнаты, он произнес:

— Кое-кто здесь на судне утверждает, что вы с Запада. Говорят, будто вы хорошо знаете Миссисипи.

— Из книг, — ответил я. — Я собирался туда поехать.

Он словно не слышал.

— Вы и ведете себя как житель тех краев. Я сам там не бывал, но рассказы слышал. По-моему, вы мошенник с берегов Миссисипи.

Почему мне вдруг очень важно стало убедить капитана Заупокоя, что я говорю правду, когда я так старался обмануть всех остальных, — трудно сказать. Может быть, нечеловеческий его облик тому виною. Захотелось выбить из него хоть искру человечности себе в поддержку и утешение. Словом, это оказалось до отчаяния важно, по крайней мере я так считал. Я подался вперед, я почти вплотную к нему придвинул лицо, заискивающее, страдательное до комизма.