Прилетев спустя несколько месяцев в Целиноград, я узнал, что Александр Иванович в больнице — гипертонический криз. Докторша сказала: повлияли поездки по югу, там отчего-то сильно нервничал, но навестить, конечно, можно — «помня, что идете к больному».
Бараева я увидел в затененной первой зеленью беседке, он был в халате, читал. То-то обрадуется — я привез ему фолкнеровское «Безумие пахаря», эту книгу из его библиотеки не раз «уводили».
— Здравствуйте, Александр Иванович, с самолета — и к вам…
Молчание. Ни руки, ни кивка. Не узнает?! Но ведь столько лет…
— Напрасно спешили. Пишите дальше «Лес и чернозем», я вам не помощник. И не затрудняйтесь посещением института.
И ведь не академическое чудачество — злость стопроцентная, будто я сотворил ему личную пакость.
— Вы помогаете эрозии! Пятнадцать лет надо лесополосе, чтобы вырасти, а потом? Потом занесет до макушек, как под Армавиром! Вы ведь видели это сами, но криводушно внушаете: сажай лес! Четверть миллиона гектаров отдать под полосы, чтобы получить новые наносы чернозема? Вреднее ахинеи я не читал!
Меня дернула нелегкая возражать. Хорошо Бараеву насаждать канадский комплекс в казахских степях, но как с ним идти на юг? Да и сама целина за лес берется. Вон совхоз «Кулундинский» — в пух был разбит ветром, а прикрыл поля березой, тополем, ожил, сеет…
— Да он пропадет через три года, ваш кулундинский лес, не даст веника на баню! Вы ни шиша не поняли в южном земледелии: с озимями легче защитить почвы, чем тут, на целине! Ваши писания на руку рутинеру!
Из сада меня вытолкали взашей. Напуганная шумом докторша гарантировала, что такого склочника больше в больницу не пустят.
Охлаждался я после диспута в ближнем Ишиме. Дудки, оставлю Эдварда Фолкнера у себя. Брань на вороту не виснет, но явный же загиб у Бараева с лесом. У корреспондентов собственная гордость…
Впрочем, соразмерим величины: кто такой газетчик? Да сюда приезжали полновластные хозяева агробиологии, требовали сеять рано, до всходов сорняка, и даже им, полновластным, Бараев прилюдно заявил: эта ахинея погубит целинные урожаи!.. В Целиноград привезли Наливайко, олицетворявшего «пропашную систему», Хрущев сказал, что западный фермер взял бы наставником Наливайко и прогнал бы Бараева. Тут не критикой пахло, а — «быть или не быть». Ради сохранения института, ради зарождающейся школы, самой целины, наконец, можно бы вслух покаяться, а про себя твердить: «все-таки вертится». А Бараев? Он и тогда в полный голос твердил: «вертится», нужен пар, ранний сев вреден… В итоге «пыльный котел» моей Кулунды стал варить сильную пшеницу. Надо, выходит, хранить право ученого на резкость и прямоту. И если все дело в корреспондентском смирении — я возвращаюсь к больнице!..
«Безумие пахаря» я протянул через забор. Бараев сказал, чтобы я надписал. Я надписал: «Главному агроному целины…»
Агроном — «законодатель полей», это привычно. Точно ли только толкуем? Давать законы природе, будучи частью этой природы, — не мания ли величия? Давались законы отсутствия внутривидовой борьбы или биологического засорения (овес переходит в овсюг, рябина в осину и т. д.) — как подчинялась им природа? Наказывала законодателей такой мерой, какою измышленный закон отличался от истины. «В природе вся красота, — вдохновенно говорил на скате своих дней Василий Васильевич Докучаев, — все эти враги нашего сельского хозяйства: ветры, бури, засухи и суховеи, страшны нам лишь только потому, что мы не умеем владеть ими. Они не зло, их только надо изучить и научиться управлять ими, и тогда они же будут работать нам на пользу». Нет, не законодатель, а законовед земледелия, скромный исследователь ненаписанных сводов, а по отношению к пашущему — законоучитель!
Сам он не сеет, не пашет, он наставляет других, такова общественная функция, а поскольку учит живого человека, с навыками, склонностями, да еще крестьянина, какого века научили оглядке и осторожности, то агроному надлежит знать человеческую натуру.
В начале двадцатых годов виднейший наш агроном Н. М. Тулайков написал брошюру о распространении сельскохозяйственных знаний среди населения США. Книжка находилась в библиотеке В. И. Ленина в Кремле, предисловие Н. К. Крупской оценивало работу как имеющую «громадный интерес». В труде было семь заповедей агроному. В чуть сокращенном пересказе они выглядят так:
Люби сельское хозяйство и деревенскую жизнь.
Знай задачи сельского хозяйства именно этой местности.
Понимай связь между отдельными приемами и хозяйством в целом.
Знай крестьянскую психологию, хорошие и плохие стороны склада ума, заслужи доверие людей, уважай их здравый смысл.
Говори ясно и доступно, для этого знай общие науки, на которых стоит агрономия.
Будь всегда с людьми, но делай то, что считаешь нужным.
Имей хорошее здоровье, трудолюбие и силу преодолевать препятствия на своем пути.
В чем-то каноны, может, устарели, но в общем научноэтический идеал может служить и ныне. Речь тут шла о практике, не о стратеге агрономии, но в науке добывания хлеба иерархия играет скромную роль.
Оздоровление целины есть крупнейший шаг научно-технической революции, достигнутый средствами агрономии.
Одним из знаков признания этого явились Ленинские премии А. И. Бараеву и его коллегам — Э. Ф. Госсену, А. А. Зайцевой, Г. Г. Берестовскому, А. А. Плишкину, И. И. Хорошилову.
Если сама распашка степей востока была намечена еще в ленинском плане ГОЭЛРО («если бы здесь земледелие поднять хотя бы до того уровня, который имеет место в аналогичных по климату и почве частях Европейской России, то возможно было бы обеспечить продовольствием от 40 млн. до 60 млн. людей», — читаем в Плане); если подъем в три начальных года 32 миллионов гектаров ковылей в междуречье Оби и Волги был великим организаторским деянием, то одоление эрозии, стабилизация урожаев, превращение целины в надежную житницу («вновь освоенные земли дают теперь 27 процентов зерна, которое заготавливается в стране», — сообщили недавно) есть победа научно-технической революции, ибо лидером была наука, а средством решения задачи — принциппиально новая техника.
Первоцелинник Иван Иванович Бысько, белорус из-под Бреста, рассказывал мне: «Прицепили за трактор какой-то резак, протянули, а стерня осталась, торчит чертом. Думаю — лущевка, скоро пахать начнем. А Бараев приехал, говорит: «Больше никакой пахоты, чем больше стерни, тем лучше». — «Так ведь глядеть срамно, будто крот нарыл», — «А вы потом поглядите на снег, на небо и на хлеб». — «Александр Иванович, не выйдет ничего!» — «От вас зависит, чтоб вышло. Другого выхода нет…»
Бысько работал в опытном хозяйстве, привык к диковинкам и предупреждал директора, что «не выйдет», просто из человечности. Колхозный бригадир, кормивший целый поселок, должен был опасаться, что за стерню на пашне его раздерут сначала свои, а потом начальство. Отказ от оборота переворачивал все, к чему были приучены поколения.
Для людей зарождающейся школы борьба с эрозией стала делом жизни в буквальном смысле: чтобы дышать, черпать из колодцев воду, выращивать в палисаднике, за камышовым тыном, капустную грядку или куст георгин, нужно было осадить клубящуюся пыль. Георгий Георгиевич Берестовский уже немолодым оставил сравнительно устроенный Павлодар с должностью в областном аппарате и перебрался на самое дно пыльного котла, основал опытную станцию в местах, где в июне не видели солнца, — подчас приходилось, гася очаги, разбрызгивать сланцевую смолу «нэрозин». Так встарь моряки, на момент утишая шторм, выливали за борт бочки с жиром. Поселившись в Шортандах, Бараев зимовал в саманном домике, где между рамами окна, в стуже, цвел полевой вьюнок, случайно попавший в глину, — цвел, напоминая, насколько прилипчиво худое. Александра Алексеевна Зайцева, в молодости сотрудница Вавилова, навсегда оставшись в Казахстане, сумев его полюбить, со страстью кадрового вировца внушала молодым аспирантам, что им будут завидовать… И умение ясно говорить, и уважение здравого смысла в пашущем, и смелость стоять на своем — все семь доблестей агронома понадобились людям новой школы. Любить такую деревенскую жизнь было еще не за что, как не за что зимовщикам любить пургу Диксона.