— А по батюшке?
— Кузьмовна.
— Прежде, кажется, говорили — Кузьминишна?
— Прежде по батюшке и не звали, — Наша тетя Нюра на уровне.
…Стол ломится — балык, икра, грибки, крабы, заливное, холодная телятина, но все победили дымящиеся, сочные пельмени Рождественки. Перед Саркайном тарелка с уксусом, стакан томатного сока. Женя подсыпает ему еще десяточек — второй заход.
— Благодарствуйте, Евгения Федоровна, замечательно вкусно.
— Вы кушайте, кушайте, все одно разморозятся, доедать надо, — тетя Нюра раскраснелась от стопки, от успеха своей снеди и уже отваживается потчевать. — Хлеба берите.
— В деревнях России еще пекут черный хлеб? — спросил канадец тетю Нюру.
— В России — не знаю я, а у нас и до целины белый ели. Не поленишься ночью встать подбить, так вот такой будет. Только кизяк сухой нужен, — уточнила она, к моему конфузу.
Но канадец не почувствовал неловкости.
— Самым вкусным хлебом кормила меня моя мать. Он был черный, с угольками снизу. Помните: «Отведает свежего хлебца ребенок и в поле охотней бежит за отцом»… Этот хлеб, — он достал несколько картонок с образцами канадских пшениц, — очень хорош, но совсем не так вкусен. Наши образцы, на память. — Встал, положил картонку и перед богородицей.
— Крупная пшеница, — похвалила тетя Нюра. — И то — ведь отбирали?
— Конечно, товар — лицом, — усмехнулся канадец. — Позвольте и мне тост. Мы с вами, Виктор, делаем одно дело. Не общее, нет, но одно. Человечество любит покушать, а химики не научились пока делать самого простого' — зерна. Здоровье земледельца, где бы он ни сеял!
— За мир, за сосуществование! — поддержал Дмитрий.
— Чтоб войны не было, — сказала тетя Нюра.
— Сейчас у нас помешались на качестве зерна. — Саркайн обращался ко мне, кажется, в намерении до конца прояснить, кто же перед ним. — Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем протащить через Пшеничный комитет новый сорт, если он по качеству муки не лучше старых.
— Ваши пшеницы — потомки русских. — Говорю я. — «Прелюд», «риворд», «престон» — в них русская кровь.
— Академик Вавилов, однако, рекомендовал для Сибири сорта Канады.
— Потому что там начинали с наших! Нильс Хансен изъездил Сибирь, Казахстан и увез к вам образцы российских сортов, — не сдаюсь я.
— Что ж, ваше земледелие старше, — кивнул он, закуривая. — Кстати, Виктор, мне кажется, что вы не тот, за кого выдает вас брат. Вы агроном, а не… этот… десятник?
— Бригадир. Я бригадир, заочно учусь.
— Это трудно, надо полагать.
— Целую зиму ночами сидит, — соврала тетя Нюра.
— В таком случае будущее новых зерновых провинций в надежных руках… Если это не военный секрет — как вы у себя защищаете почву? В прессе я об этом ничего не встречал. Мне помнится черное небо над Саскачеваном. Опасность эрозии возникает и у вас.
— Виктор, пожалуй, послушал бы сперва о мерах Канады, — пришел на выручку Дима.
— Вы сможете сберечь немного цветного металла. В Великих Равнинах пришлось поставить памятник индейцу, предупредившему белых о черных бурях… Вам не понадобятся памятники — есть наш эксперимент. Слава богу, фермер уже понял — голым на мороз не выходит. Ветер — это мороз для почвы, стерня — ее одежда.
— А наши мужики распарятся в бане — и на снег, — вставила тетя Нюра.
— А женщины? — галантно спросил Шуркин.
— То-оже! — махнула рукой моя степнячка.
Кажется, мы с тетей Нюрой были здесь для канадца самыми интересными людьми, и Женя ревновала нас. Это она шепнула Ире, чтоб та включила магнитофон и пригласила гостя.
— Иван Семенович, поучите танцевать чарльстон, — послушалась Ира.
— Из меня и прежде был плохой танцор. Но с такой партнершей…
Пока они танцевали, Дима пересел ко мне:
— Мотай на ус, целинник: ты в центре мировой политики. У этого человека час стоит сотни долларов, он не станет даром языком трепать.
— Что ж он, боится целины?
— Думает о конкурентах. Натура.
— Насчет эрозии он говорит дело.
— Да? Ну, ты при нем… не очень. Нет-нет, пока все в норме. Ты навострился там, я гляжу.
— Дима, я хочу там работать. Всерьез. Дело делать. Ведь стоит того, чтоб жизнь положить?
— Видишь (это он про канадца)? Стоит.
— При чем тут он?
— Не скажи…
Рядом опустился запыхавшийся Саркайн, мы похлопали.
— Иван Семенович, вам совершенно необходимо показаться Игорю Моисееву, — сказал брат.
— Вы находите? — Он пожал ему локоть, — У вас славно, Дмитрий Григорьевич, я помолодел.
— Жаль, что не лето. Фермы у нас нет, но малина на даче имеется, и карася половили бы.
— Вы собрали интересных людей.
Женя убирала со стола, Ира и тетя Нюра взялись ей помогать, но Женя сказала:
— Мы сами, занимайте гостя.
— А ручки-то у вас, Иван Семеныч, рабочие, — заметила тетя Нюра мозоли и крепкие ногти на руках канадца.
— Два дня в неделю стараюсь работать на ферме, — с гордостью сказал тот.
— На ферме, — кивнула, разумея то ли птице-, то ли свиноферму.
— У Ивана Семеновича имение, — объяснил Дима.
— Так что в случае чего, — предположила тетя Нюра, — на хлеб заработаете?
— Думаю, да! — рассмеялся канадец.
Женя принесла ведерко с шампанским, Ира — фужеры.
Хлопнула первая пробка.
И вторая полетела за ней.
Уже гремела «барыня», и наш мистер Саркайн откалывал с тетей Нюрой по всем правилам — с платочком в руке и выкриками. Они «гуляли», как «гуляют» люди в летах, преуспевшие в жизни и потому не боящиеся казаться смешными. Моя хмельная тетка впрямь чувствовала себя ровней заморскому гостю!
Провожали мы его в машину уже «тепленьким», он поцеловал руку Жене («Я получил большое удовольствие»), мне достал визитную карточку («Будете в Канаде — милости прошу!»), а с тетей Нюрой обнялся прямо-таки по-родственному. Дима уехал с ним.
— Ну, совсем очаровала миллионера, тетя Нюра, — засмеялась подобревшая Женя: кончилось-то все хорошо.
— Неужто — миллионер? А мужик ловкий. Мне не попадет, а?
— Ладно, дети мои, пойду баиньки, скоро метро закроют, — сказала Ирина.
— Виктор проводит тебя. Проводишь ведь? — спросила Женя.
6
Вот и пришло ко мне то волнующее, кружащее голову, о чем грезил я в мальчишестве! Московский воробыш, легкий и всезнающий, она стала моим проводником и насмешливым наставником. Простота и лукавство, нестесненность вещами земными и умение жить сердцем, безыскусность и чуткость, привычная небрежность, с какой носила она свою красоту, — все это делало ее в моих глазах первой редкостью столицы. Мои дни принадлежали Москве и ей, я постигал неведомый мне мир.
Память сохранила не все, живы немногие сцены, но — живы, ярки, не тускнеют.
…Она ведет меня к себе на работу. Идем Ивановской площадью Кремля, толкует мне про аркатурно-колончатый пояс Успенского собора, читает на память надпись под куполом Ивана Великого. В одном из соборов, кажется Двунадесяти апостолов, реставрируют фрески. Она на пороге снимает с меня шапку. Здоровается с художниками. Подводит к иконе «Воинствующая церковь».
— Понимаешь, это плакат, призыв. Вроде «Родина-мать зовет!». Гидра — татарщина. Ну, чувствуешь что-нибудь?
— Охота в двадцатый век, — признаюсь я.
— Это ж твоя родня, — втолковывает миролюбиво, — Ты ж не синтетический? Вот твой прадед, нет— вот этот… Или с себя начинаешь историю?
— Она сама с меня… там-то. Впрочем, нет — был Шевчук, тетя Нюра.
— Слава богу — все-таки не Адам.
Лицо блондина с кудрявой бородкой.
— Спас Златые Власы. Домонгольский, суздальская школа. Я очень люблю его. Он мой жених. Я ведь Христова невеста!
— Монахиня? Безгрешная, значит?
— Вот здесь ты любознательный.
…Мы на Ленинских горах. Старые липы в инее, мурашами по склону — лыжники. Катается она здорово. «Догоняй» — и полетела с потрясающей горы, что правее большого трамплина. Снег, чистота, внизу подкова реки, за нею — арена Лужников, а там — вся Москва. Решаю — пан или пропал. И следом за мальчишками-ремесленниками лечу вниз в скользских башмаках — еще и прыгаю со снежного бугорка, точно с трамплина. «Силен! Железно!» — ободряет она, и тут я, поскользнувшись, падаю с обрывчика, что повыше лыжной базы.