Изменить стиль страницы

Подаренный ему поцелуй — кажется, это было вечность назад, но он еще чувствует его, словно вкусил что-то чуждое, что-то далеко превосходящее понимание. Поцелуй сладкий как благословение — но Араната ли целовала его?

— Араната…

— Мы почти на месте. О, будешь ли ты защищать меня, Нимандер? Я могу только тянуться к вам, недалеко, с малой силой. Пока я могла делать только так. Но сейчас… она настаивает. Она приказывает.

— Кто? — спросил он, вдруг оледенев, вдруг задрожав. — Кто приказывает?

— Она, Араната.

— Но тогда… кто… кто ты такая?

— Ты защитишь меня, Нимандер? Я не заслуживаю этого. Имя моим ошибкам легион. Боль я превратила в проклятие, наложенное на каждого из вас. Но время извинений миновало. Мы стоим во прахе прошлых дел.

— Прошу…

— Не думаю, что смогу протиснуться далеко. Не против ТОГО. Прости. Если ты не встанешь на его пути, я могу пасть. Наверняка паду. Чувствую в крови твоей шепот… кого-то. Кого-то дорогого мне. Кого-то, кто мог бы противостать ТОМУ.

Но он не ждет нас там. Его нет, он не защитит меня. Что случилось? Нимандер, у меня есть только ты.

Маленькая рука, сухая и холодная и почему-то ободряющая своей отдаленностью, вдруг показалась хрупкой, словно тонкий фарфор.

«Она не ведет меня. Она держится».

Он пытался понять, что она сказала. «Кровь кого-то дорогого. Она не может протиснуться, она не сильна против Умирающего, против Скола. Она… не Араната.»

«Нимандер, у меня есть только ты».

«Мы стоим во прахе прошлых дел».

— Нимандер, мы пришли.

* * *

Слезы ручьями текли по израненному лицу Сирдомина. Ошеломленный собственной беспомощностью, тщетностью попыток противостоять такому противнику, он шатался при каждом ударе, отступал. Если он смеялся — о боги, он таки смеялся — то в чудовищном звуке этом не было веселья.

Строго говоря, в нем не осталось гордости — или так он притворялся перед Искупителем, богом великого смирения, хотя солдат, в котором осталась становая жила, до конца верит в свое боевое мастерство. Он говорил себе — не лукавя — что бог, за которого он сражается, не стоит жертв… но некая его часть не придавала этой мысли значения. Как будто разницы нет. В этом проявлялась гордость, скрываемая им от себя самого.

Он готов ее удивить. Он готов поразить ее, сопротивляясь дольше любых мыслимых пределов. Он заставит суку остановиться.

Как мрачно, как благородно, как поэтично. Да, они будет петь об их битве — все эти светлые лица в будущем храме, среди девственно-белых стен, все эти сияющие очи, радостно разделяющие торжество героического Сирдомина.

Что ему осталось? Только смеяться.

Она отрезает от него кусок за жалким куском. Странно, что обрубок души еще способен помнить себя.

«Узри меня, Спиннок Дюрав, старый друг. Благородный друг. Давай посмеемся вместе.

Моему дурацкому упорству.

Надо мной издевается, дружище, моя гордость. Да, посмеемся, как тебе хотелось смеяться всякий раз, когда ты обыгрывал меня на крошечном поле брани за грязным столом, в сырой, жалкой таверне.

Ты даже не воображаешь, как трудно мне было сохранять гордость. Поражение за поражением, сокрушительная потеря за сокрушительной потерей.

Итак, отбросим самодовольные маски. Хохочи, Спиннок Дюрав, ибо я проигрываю снова».

Он даже не может заставить ее замедлить шаг. Клинки ударяют со всех сторон, три и четыре одновременно. Иссеченное тело не может упасть — его поддерживает сила ударов.

Он потерял меч.

Кажется, он потерял также левую руку до локтя. Угадать невозможно. Он ничего не чувствует, кроме насмешки над собой. Единственный внутренний глаз, не моргая, созерцает жалкое «я».

Ага, теперь ей пришлось отбросить оружие — руки смыкаются на его горле…

Он заставил глаза открыться, поглядел в смеющееся лицо…

«Ох.

Теперь я понял.

Это ты смеялась. Не я. Это тебя я слышал. Теперь понимаю…»

Значит, он, скорее всего, рыдает. Слишком жестокая насмешка. Истина в том, что у него ничего не осталось, кроме жалости к себе. «Спиннок Дюрав, прошу, отвернись. Прошу».

Руки жестко вцепились в горло, она подняла Сирдомина над землей, подняла высоко. Так, чтобы видеть его лицо, выдавливая последние капли жизни. Видеть — и хохотать в покрытое слезами лицо.

* * *

Верховная Жрица стояла, прижав руки к лицу, слишком испуганная, чтобы пошевелиться, и смотрела, как Умирающий Бог уничтожает Эндеста Силана. Он уже должен пасть, он уже должен расплавиться под столь яростной атакой. Распад уже начался… Но, как-то, непонятно как, он держится. Сделав себя последней преградой между Тисте Анди и жутким, безумным богом.

Она сжалась в его тени. Какая спесь, какая нелепая спесь — верить, будто они могут противостоять этой мерзости. Без Аномандера Рейка, даже без Спиннока Дюрава. Она ощущает, что каждый сородич упал наземь, неспособный поднять руку и защитить себя; все лежат, подставляя горло, а ливень хлещет по улицам, булькает под дверными косяками, пожирает черепицу, словно кислота, течет по перекрытиям, пачкает стены. Сородичи ощутили жажду, желание сделать первый, роковой глоток. Как и она сама.

А Эндест Силан сдерживает врага.

Еще один миг.

И еще…

* * *

В мирке Драгнипура прекратилась битва. Все войска, все лица — Драконус, Худ, Искар Джарак, Скованные, солдаты хаоса в горящими глазами — все обернулись и смотрят на верх повозки.

На одинокую фигуру, стоящую над грудой тел.

Среди которых началось нечто необычайное.

Рисунок — татуировка оторвался от смятой, сморщенной канвы — кожи. Слой, видимый ранее, оказался одним лишь измерением гораздо более хитрого узора. Он восставал, распутывался, сложный словно сеть паука, шелк, совершенная клетка, блестящие мазки чернил — и повисал вокруг Аномандера. А тот воздел руки…

Лежавший почти у ног Рейка Кедаспела задергался от дикой радости. Месть и месть и месть!

«Бей! Милое дитя! Бей сейчас, бей и бей!»

Дич — то, что осталось от него — смотрел одним глазом. Он видел, как длинная рука из татуировок поднялась в воздух, держа нож, и повисла за спиной Рейка, словно кобра. Происходящее его не удивляло.

У новорожденного бога одна цель. Одно предназначение.

А он — его глаз. Он видит и вовне и внутри. Он чувствует сердце бога, сердце, полное жизни, возбуждения. Родиться, жить — какой чудный дар! Понять предназначение, протянуть руку, глубоко вонзить нож…

А потом?

А потом… всё кончается.

«Всё здесь. Все они. Теплые тела внизу. Преданные тем, кто возрос на их жизнях. Драгоценные воспоминания, сонм чистейших сожалений… что крепче всего приковано к душам живущих? Конечно, сожаления. Каждый прикован в своей истории, к сказанию своей жизни, каждый до конца волочит тяжелое, скрипучее бремя…

Порвать цепи сожалений означает порвать с человечностью. Стать монстром.

Милое дитя, бог, тебе будет жаль?»

— Нет.

«Почему?»

— Не будет… не будет времени.

«Да, нет времени. Ни у кого. Никогда. Вот твое мгновение жизни — рождение, подвиг, смерть. Так ты должен мерить себя — по пригоршне дыханий.

Твой создатель желает, чтобы ты убивал.

Ты рожден. Подвиг ждет. Смерть нависла сразу за ним. Бог-дитя, что ты сделаешь?»

Он почувствовал, что бог колеблется. Почувствовал, как в нем просыпается самость, вкушает намек на свободу. Да, создатель пытался придать ему форму. Отец и сын, связанные единым потоком ненависти и мстительности. Смерть станет заслуженным итогом.

«Не делай этого, и смерть станет бессмысленной».

— Да. Но если я умру, не выполнив предназначения…

Бог почувствовал силу, вырвавшуюся из необычайного сребровласого Анди. Она обрушилась на слои тел, проникла в узлы сети — она текла вниз и вниз, во Врата.

— Что он делает?

Дич улыбнулся, отвечая. «Друг, одно я знаю наверняка. Что бы он ни делал, он делает это не ради себя».