Наработавшись, она ела с отменным аппетитом, чем совершенно успокоила тетушку Гагару, откровенно любовавшуюся, как быстро исчезает со стола приготовленный ею ужин.
— А я теперь спать стала хорошо, — принялась рассказывать добрая старушка. — Раньше, бывало, все снотворное клянчила у врача участкового. А теперь только голову на подушку — и уже сплю.
— Разумеется, — заметил Карой Иллеш, беря новый кусок жаркого с блюда, — намучились у нас со всей этой стряпней, так скоро и на ходу спать будете. Пока Штефи вернется, вы тут нас так раскормите, что мы и в дверь не пролезем.
Тетя Гагара в ответ посмеивалась, и было удивительно видеть ее смеющейся, когда все и всегда знали ее либо вздыхающей, либо плачущей.
К счастью, уходя, тетя Гагара забыла свой платок, и у Боришки снова нашелся предлог выйти из дому. Правда, отец никак не мог понять, почему какой-то носовой платок нужно тотчас возвращать его владелице, если известно, что Тибаи завтра утром сама пожалует к ним. Но отговаривать Боришку он не стал, особенно когда она сказала, что с удовольствием сыграет с тетей Гагарой в какую-нибудь настольную игру вроде лото.
— Ну, что с тобой делать, — согласился отец, — беги! Когда вернешься, не забудь на ночь запереть железную дверь подвала.
В подвале царили прохлада и исключительная чистота. Теперь Боришка направилась в расположенную в конце подвала прачечную, за которой уже было бомбоубежище. Эти два помещения почти не изменились со времен Беньямина Эперьеша, только из подвального отсека, называемого убежищем, открыли заделанный железной решеткой запасной ход в сторону соседнего дома. Когда-то здесь стояли бочки с вином, хранились зарытые в песок овощи, картофель — подо всем домом тянулись закрома Беньямина Эперьеша. По-видимому, где-то в стенах были заложены и вытяжные трубы, потому что здесь воздух был всегда чистым и сухим, хотя накануне Чакне целый день стирала в прачечной белье.
Бори осмотрела прачечную, стерла пыль с котла, заглянула в топку, но там все было чисто выметено: недаром тетушка Чак славилась на весь дом своей опрятностью и аккуратностью. Хорошо, что именно она в последний раз здесь стирала: после себя Чакне и полы вымыла и корыта отчистила до блеска! «Так что тут я быстро управлюсь и, может быть, еще и в убежище успею, — прикидывала про себя Боришка. — А когда отец спать ляжет, попытаюсь и остальную работу провернуть». Она твердо решила, что будет работать до утра, даже если с самого начала будет ясно, что одной ей всего не осилить!
С убежищем хлопот было больше.
Убежище жильцы давно уже приспособили — с согласия и ведома матери — под склад всякой старой утвари, которая была не нужна, а выбросить жалко было. Здесь, покрытые пылью, нашли приют ящики, сломанные картинные рамы, ширма, птичьи клетки, этажерка для цветов по соседству с сидячей ванной дядюшки Балог и коллекцией цветочных горшков Тоотне.
Бори принялась за работу, пытаясь расположить по каким-нибудь группам разбросанные вещи, чтобы все их случайное сообщество перестало казаться кучей старого хлама.
Это занятие совсем не походило на проектирование ее будущих апартаментов в небоскребе или интерьеров их общей с Рудольфом квартиры. Сейчас Боришке просто приходилось перетаскивать старую рухлядь из одного угла убежища в другой, нагибаться, поднимать, иногда останавливаться на миг, чтобы посмотреть, что же в конечном счете получается. Закончим работу, Бори прислонилась спиной к дверному косяку и обвела взглядом подвал. Теперь он выглядел по-другому, стал походить на жилую комнату: вокруг инкрустированного столика тетушки Диль мирно расположились пузатые стулья Габрикне; на цветочной подставке тети Чисар, словно ласточки на проводах, расселись изгнанные в эту ссылку горшки Тоотне. В горшки Бори воткнула по веточке из трех красных букетов восковых цветов тети Гагары, предварительно смахнув с них пыль. Здесь, в слабом свете единственной лампочки, цветы будто помолодели, снова заулыбались и сделались очень похожими на своих живых собратьев, благоухающих на поверхности земли. Старый ковер, принадлежавший тоже тете Гагаре, лежал теперь посредине бомбоубежища, прикрывая плиточный пол подвального помещения и приглушая шаги. Ширма тети Года в самом дальнем углу учтиво прятала сидячую ванну Балогов и покореженные золотые багеты Чакне, словно там, за нею, был укромный, уютный уголок жилья.
А перед чугунной печкой Ауэров стояла маленькая повозочка — ее, Бори, детская игрушка, сделанная когда-то отцом, — словно ожидая, что вот-вот за нею снова потянется рука ребенка.
Присев от усталости на стул Габрикне, Бори почувствовала, что в глубоком кармане фартука (как она, бывало, ненавидела эти дворницкие фартуки, а теперь и к ним начала привыкать!) зашуршала какая-то бумажка. Наверное, одна из тех, что остались от протирки окон. Она набрала их в своем собственном отсеке подвала из сундучка, в котором мама летом складывает всякую макулатуру — старые журналы, газеты, конверты, — а зимой растапливает ею плиту. Интересно, что это за бумажка! «Улица Беньямина Эперьеша…» Ах, да ведь это план ее прошлогоднего сочинения! Ей тогда поставили за него тройку, а Ютка, Варкони, Кучеш и Фалуш написали на пятерку.
Улица Беньямина Эперьеша…
Эперьеш!
Когда-то он бродил в этих стенах; покашливая, поднимался по лестнице и, занимаясь тайными делами, только после наступления темноты, в поздний час, впускал по условному стуку к себе в дом своих друзей. Они, его странные посетители, с высоко поднятыми воротниками, по глаза укутанные в шарфы, подходили к подъезду, выныривая из сумерек этой безлюдной части города, и стучали молотком с головой дракона о железную пластину над калиткой: бум — бум! Тук-тук! Вокруг безмолвие, только где-нибудь вдали еле слышно стучали нетвердые шаги заплутавшегося пропойцы. Тишина; слабый свет ручного фонаря в темноте; калитка чуть приоткрывается, и вот уже покашливание слышится все выше и выше, по мере того как Эперьеш ведет своих друзей по узкой лестнице к себе в квартиру. В их умах и сердцах тайные, запрещенные в те времена мысли: о всеобщем образовании, о преподавании в школах на венгерском языке.
Во имя чего он делал это? Ведь сам-то он умел и читать и писать. Изучал медицину в заграничных университетах, говорил и писал на многих языках. Так зачем все это было нужно ему? Почему он работал, даже когда его бросили в темницу и он уже наверняка знал, что никогда не выйдет из нее живым, — недаром же он был врачом? Почему он делал все ради других, а для себя, для своего здоровья — ничего? Почему?
Боришка сидит в подвале на плетеном стуле Габрикне и тяжело, надсадно дышит, словно борется с какой-то превосходящей силой. Может быть, это необыкновенно большое счастье — родиться в доме Беньямина Эперьеша? Счастье быть частичкой народа, славным сыном которого был Эперьеш? Может, в нынешней Венгрии не было бы сейчас ни новых домов из бетона и стекла, ни наших миниатюрных небоскребов, не живи в свое время некий Беньямин Эперьеш в этом старинном здании, в сумраке сводчатых потолков, не родись после него другие, новые борцы, понимавшие, что и их ожидают тюрьмы и виселицы, но смело шедшие на все испытания ради того, чтобы наступило время, когда весь народ, а не только они одни умел бы читать и писать…
Бори встала, подвинула на место стул Габрикне, поправила загнувшиеся уголки ковра. Потом подошла к железной двери и заперла ее на замок. Рука Боришки невольно задержалась на железных дверных розанах — творении давно умершего, безымянного мастера, и Бори мысленно проговорила: «Спокойной ночи! Сегодня и всякий раз, когда на эти стены будет опускаться вечер, спокойной ночи, дорогой Беньямин Эперьеш!»
XIX. „Вся твоя ценность лишь в том…”
Когда Бори вернулась из подвала, отец был уже порядком зол: выяснилось, что куда-то запропастился один ключ от подъезда.
— Днем все три ключа висели вместе на общей доске, сейчас же их там осталось только два. Ты, случаем, не заметила, когда брала ключ от подвала, сколько их было?