Изменить стиль страницы

Лотерейщик закричал:

— А ну, иди, хватит тут фокусы делать!

— Какие фокусы?

— Знаем какие, меня не обманешь. Топай!

— А что это у тебя за куклы? — спросил из голубого ларька продавец сельтерской воды.

— Это не куклы, это амуры.

— И зачем они?

— На комод поставить.

— Смотри, все знает.

— Купите, дядя! — попросил я.

— И сколько стоит?

— Сколько дадите?

— Смотри, и торговать умеет.

Он повертел амуров в руках.

— Гривенник дам.

— Что вы, дядя, я их выиграл за гривенник.

— Ну, ты выиграл, а я куплю. И не за деньги, а за воду.

Фарфоровые амуры жгли мне руки, что мне было делать с ними?

— Возьмите, дядька.

Он нацедил мне стакан воды с зеленоватым сенным сиропом, а другой стакан ярко-малиновый.

Теперь я все время боялся выиграть амура. «Только не амура, только не амура!» — шептал я, когда вскрывали красный выигрышный номер. Я стал ненавидеть этого толстопузого, толстощекого, довольного своей судьбой младенца.

Летели с деревьев листья, падали каштаны со стуком, шурша резиновыми шинами, проезжали фаэтоны, проходили нищие старики в огромных дырявых соломенных брилях.

А я играл. Я стоял у лотерейных столиков и, сжимая в потном кулаке медяки, дрожа говорил:

— Ну-ка, дайте я…

И судорожно, каждый раз боясь неизвестного и неожиданного, я срывал лепесток, в глаза бросалась крупная, живая, словно шевелящаяся цифра. И всегда это была она, единственная, волшебная.

Я выигрывал и выигрывал. Чудная, праздничная, колдовская карусель. Мелькали пузатые бутылки, пестрые, разноцветные шоколадные коробки, карамель от кашля «Кетти боте», лучший крем для обуви «Бон-тон», «Элем» — порошок для уничтожения волос, где того требуют красота и гигиена.

Я стал богат. И для угощения держал в кармане папиросы «Смычка», и ел блины в столовой «Красный инвалид», и пил шоколад у Семадени.

Я ходил из кино в кино и смотрел трюковой боевик «Чертово колесо», и комедию «Долина дураков», и грандиозную постановку «Да или нет?». Я смотрел нашумевшую американскую драму «Глетчер смерти», и мировой шедевр «Дитя рынка», и «Кровавую месть» в двух сериях и десяти частях. И после каждого сеанса угощал себя шипучкой «Какао-шуа».

Я не пропускал ни одного дня международного чемпионата французской борьбы, где победителем был сильнейший и несокрушимейший чемпион чемпионов, лидер всех чемпионов от Золотоноши до острова Ява — дядя Пуд, он же Оракул.

Пахло лошадьми, опилками, львиным рыком и медными трубами. Я сидел на галерке и вместе со всеми кричал: «Чего держишь его, как невесту, клади его, как жену!» А после тоном знатока рассказывал: «Красная маска» на шестой минуте приемом тур-де-бра уложила на лопатки маску «Динамо».

Я ходил в театр «Кривой Джимми». Я любил комедии и трагедии, где римляне курили папиросы «Укртабактреста», а греки щеголяли в ботинках «Скороход». Я выходил как после сказочного сна.

Крещатик был похож на реку с разноцветными барками трамваев, с черной, плывущей по ней толпой.

У «Континенталя» большие молочные фонари светились, как маленькие кипящие солнца. И в их свете дефилировали красавицы.

Лица их светились. Или это были такие румяна и такая пудра? Прически их колыхались, как башенки, как маленькие прелестные башенки, аккуратно уложенные на голове.

Я стоял раскрыв рот. Листья каштанов отсвечивали фосфорическим блеском, тени каштанов качались на тротуарах. Извозчики в маленьких цилиндрах сидели в лакированных экипажах, держа вытянутые поводья.

Красавицы садились в экипажи. Извозчики чмокали губами и без грубых криков «Нно! Вье! Пшел!», а улыбаясь, проносились на своих высоких козлах под фосфоресцирующими каштанами. И уезжали вверх к Липкам, к той старой, цветущей улице, которая была спрятана где-то в глубине города, как в кармане.

Все были влюблены. И я тоже влюбился.

9. Мима

На Ботанической улице, в одном из тихих старых живописных переулков, в доме со стеклянной верандой жила девочка по имени Мима. У нее были белые локоны и спокойные васильковые глаза, как у куклы.

Весной прилетали под крыши этого дома ласточки и вили тут свои гнезда. Они летали и работали весь день, неся в клювах соломки, глину, кизяк или воду, и от зари до зари все время кричали. Смеялись ли они, или плакали, или что-то сообщали друг другу на лету, никто этого не знал. А может, это была песня труда.

Мима в окошке пела вместе с ласточками. Она стояла на подоконнике, протирала окна, в которых отражались далекие облака, и уплывала куда-то вместе с облаками.

А у зеленой калитки стояли юнцы, молчаливо глядели на Миму, и лишь изредка кто-то говорил, скорее для самого себя:

— Ух ты!

А Мима ни на кого не обращала внимания, будто она не из мира земли, а из мира ласточек и облаков. И еще никто не мог сказать, что она остановила на нем свои большие, холодные, будто нарисованные глаза и улыбнулась, хотя улыбалась она весь день, но ее улыбки видели только ласточки, листья высокого ясеня, солнечные зайчики, прыгающие по комнате.

— Мима, пойдем гулять, — отваживался кто-то.

— Вот еще выдумал! С тобой не пойду!

— А почему не со мной?

— Потому что у тебя ухи большие.

— А со мной?

— А у тебя нос лопатой.

— А я?

— Пыхтишь, как паровоз!

Для всех она находила словечки, и они радовались, будто она их хвалила. Именно потому, что она была такая, и никто ей не нравился, и на всех она фыркала, и ни с кем ей не было интересно, и лучше всего ей было одной, со своими локонами и нарисованными глазами, — именно из-за этой недостижимости и из-за того, что у нее каждый раз менялось настроение, десять раз в день менялось настроение, она сама часто не могла определить, какое у нее настроение, — за ней ходили всей улицей, всех забросили, а за ней ходили, как в темную ночь за светляком.

Вечером, когда она вся в пышных локонах, в красных туфельках на высоких каблучках, с красной сумочкой выходила на улицу, ее уже поджидали у каждого фонарного столба, за ней следили глазами из каждой подворотни. Парнишечки шли за ней цепочкой, как гуси на водопой. В кепи, в каскетках, в жокейках, — они шли молча, не говоря ни слова друг другу, они шли как лунатики, видя только ее одну, свою луну.

А она шла так, как будто никого не было, как будто вокруг только фонари и тумбы.

И надо же было, чтобы именно на эту улицу я попал и меня выбрала Мима; чтобы именно я попал в ее орбиту и во всю эту историю!

Из-за нее тут была уже масса историй, говорили, ее кукольные глаза приносят одно несчастье.

— Господи, ты уже со свеженьким? — спросила соседка, увидев ее со мной.

— А почему нет?

— А где твой вчерашний кавалер?

— Балбес, — обиженно сказала Мима.

А парнишечки все уже были тут. Одни шли позади, другие совсем близко, сбоку, как конвой, а третьи забегали вперед, оборачивались и поглядывали на нее и на меня.

— Кто это такие? — спросил я.

— А я знаю? — Она пожала плечиками.

— А чего они хотят?

— Спроси их.

— Каждый день это так?

— Ужас! — сказала Мима.

Только мы вышли на Караваевскую, на углу уже стоял фендрик и, увидев ее, стал подмигивать.

— Ты его знаешь?

— В первый раз вижу.

— Зачем же он тебе строит глазки?

— Что ты!

— Вот смотри, что делает! Он свихнет себе глаз.

Тот стоял и, будто они были одни, мигал и мигал одним глазом.

Она показала ему язык.

— Что он от тебя хочет?

— Психопат. — Она снова показала ему язык.

Я подошел к нему.

— Ты зачем так делаешь?

— А что я делаю?

— Мигаешь.

— А что, уж и мигать нельзя?

— Иди и мигай сколько влезет. Зачем ты ей мигаешь?

— Кто тебе сказал, что я ей мигаю? Я вообще мигаю. Это у меня такая привычка. — И он усиленно замигал.

Я взял ее под руку. Я первый раз вел девушку под руку, и было как-то неудобно, и неловко, и скованно, словно тебя приклеили к кому-то. И уже не размахиваешь свободно руками, не кричишь на всю улицу «Ух!», а чувствуешь себя ужасно глупым, молчаливым и несчастным.