Изменить стиль страницы

— Мальчик, читальня уже закрывается, приходи завтра.

А завтра я читал: «Тайны леса», «Гром, молния и электричество» и «Отчего мы умираем?».

А потом я читал книги по истории. Я отдавал предпочтение восстаниям, бунтам, революциям. Я читал о Спартаке, о Стеньке Разине и Пугачеве, о войне Северных штатов с Южными, о Кромвеле и Робеспьере. Меня потряс рассказ о братьях Гракхах, о Кае Гракхе, голова которого была отрублена и доставлена консулу, и он выдал за нее столько золота, сколько она весила, а негодяй, принесший голову, заранее влил в нее свинец, чтобы утяжелить.

Я зачитываюсь до головокружения. А потом я выхожу на улицу, на солнечную улицу, и меня удивляет легкость, прелесть жизни после труда. Я подымаюсь вверх по Владимирской, а потом я спускаюсь к фуникулеру и в удивительном, повисшем в воздухе вагончике — вниз, на Подол, на Контрактовую ярмарку, где карусель и где кривые зеркала, гадалки, силомеры.

И там тот человек, весь в черном, который вырезает из черной бумаги силуэты.

Мимолетный взгляд, несколько легких, крылатых взлетов длинных изящных ножниц — и готово! Силуэт наклеен на белую бумагу. Клиент вглядывается — он тут, живой, весь, со своим кривым носом, оттопыренными ушами, голым, лысым черепом.

Я без устали следил за удивительным черным человеком и никак не мог понять, как он это делает.

Но вот он сам остановил на мне темный взгляд колдуна.

— Подойди поближе.

Я подошел.

Он, прицелившись, щелкнул ножницами, как бы одним взмахом вырезая меня.

— Повернись в профиль!

— У меня нет денег, — сказал я.

— А раз нет денег, чего же ты стоишь?

— Я интересуюсь.

— Иди, иди, интересуйся в другом месте!

В другом месте за маленьким столиком сидел длинноволосый человек в бархатной кофте, с бантом и определял по почерку характер. Люди писали несколько бездумных, бездушных, глупых слов, писали одним взмахом, не прерывая, летя по бумаге или осторожно выписывая, вычерчивая каждую букву в отдельности, округляя ее, заканчивая до последней закорючки, ухаживая за нею и любуясь ею, точно продавали на сторону. Потом ждали, с трепетом ждали приговора, — что у них великий, твердый, трагический характер, невероятная, единственная в мире судьба.

Я протиснулся вперед.

— Алло, мальчик, пиши. — И он подставил мне белую глянцевую карточку. — Вы сейчас посмотрите и узнаете кошмарную судьбу мальчика.

— А можно бесплатно? — спросил я.

— Ты что, мальчик, смеешься?

— Нет.

— Ну, так, наверно, плакать хочешь?

И я шел дальше.

— Сбейте собачек, почтенные! — умолял хозяин тира, протягивая ружье.

Я остановился.

— А ты зачем тут трешься?

— Ни за чем.

— Я знаю, как ни за чем. Тут люди по мишеням стреляют, а ты по карманам стреляешь?

— Неправда.

— Правда или неправда, уходи, или я из тебя мишень сделаю.

В один из таких летних бродячих дней со мною случилась беда.

Было ярко, солнечно. На улице шумела демонстрация. Рабочие с кошелками, в которых лежали инструменты, студенты с книгами, строители в прозодежде, заляпанной известкой, и я вместе с ними шел под плакатами: «Пусть там, где пролилась кровь товарища Войкова, вырастут красные цветы революции!» Надо мной качался Чемберлен с большой челюстью и моноклем в глазу. Он дергался на нитке и все время терял монокль, этот веселый Чемберлен, смешная кукла нашего детства, смешная фигура мирового империализма, которому скоро-скоро конец, так скоро, что и неизвестно, успеем ли мы к тому времени взять в руки винтовку. Я сжимал кулак и вместе со всеми кричал:

— Трудовым полтинником по Чемберлену!

Я и не заметил, как наступили сумерки и зажглись огни. Отшумела демонстрация, а я все бродил по улицам, разглядывая витрины и читая вывески.

Пестрая, всегда какая-то особенно шумная, отчаянная, запальчивая толпа у цирка, и слышно, как музыка играет «На сопках Маньчжурии».

А вокруг на афишах летит на тачанке с пулеметом «Батько Кныш», глядит на нас «Аэлита» в марсианских очках, лукаво, с далеко идущими целями благословляет ксендз из картины «Крест и маузер».

— «Южанка»! «Южанка»!.. Шоколад «Песнь о вещем Олеге»!..

Это было бесовское племя уличных торговцев и разносчиков, с рассвета до глубокой ночи наполнявшее городские улицы звонкими протяжными криками.

Кучерявые, смуглые, черные от солнца и пыли, и светловолосые, и рыжие, в разноцветных тюбетейках, в сандалиях или босиком, с фанерными лотками на бронзовой груди, толпой носятся со свистом, гиком, зазывными криками.

Завидев покупателя или только похожего на покупателя, в шляпе, панамке, соломенном бриле или даже, бывало, в котелке, — тотчас же, как стая собачонок, окружает действительного или мнимого покупателя.

— Нюхайте, гражданин, лучшие, самые лучшие, от Мессаксуди!

А другие оттирают их и расхваливают ирис, тянучки, маковники; на глазах у покупателя берут в рот маковник, сосут, пробуют зубами и обкусанный показывают, какой он крепости, первый сорт! Высший класс! Экстра!

И когда тихо, когда никого нет и только свистит на углу далеко милиционер, они, поставив свои фанерные лотки на землю, играют в расшибаловку.

Когда я останавливался возле них, они с подозрением оглядывали меня.

— Ты тут что-нибудь уронил?

Они тут же предлагали сыграть в «очко», «железку», в «шестьдесят шесть», во что угодно, лишь бы на кону был гривенник. А когда я отказывался, вызывали на кулачки и обещали подсветить оба глаза.

…Как прекрасен был город в самоцветной игре огней, весь в громе движения, в праздничной карусели!

Ты идешь, влекомый толпою, и никто не видит тебя, никому ты не нужен, никому не интересен. А ты весь бурлишь, влюблен в эту улицу, в толпу, в шум, в сверкание.

И это каждый вечер. И это будет еще много, много раз…

Я вышел к Пролетарскому саду, где был «Вечер огней» — огненные портреты вождей революции, огненные карикатуры на Бриана и Кулиджа. Звуки оркестра сливались с гудками пароходов там, внизу, во тьме Днепра, за Цепным мостом. Я бродил и бродил среди бенгальских огней, среди шипящих, брызгающих искрами в траве «лягушек», среди огненных мельниц, машущих в небе оранжевыми крыльями. В этом сказочном мире не было места дяде Эмилю, и я забыл о нем.

Лишь поздней ночью, когда погасли огни, я очутился на трамвайной «колбасе», на первом попавшемся трамвае, на диком, пустом трамвае, который мчался, трезвоня, не по своему маршруту и все время куда-то поворачивал, вдруг останавливался, вагоновожатый выходил и переводил стрелку, и трамвай снова мчался изо всех сил темными длинными неизвестными улицами.

Стоп!

Посреди ночной улицы, меж темных домов, под шумящими каштанами, при дымном свете фонарей колдуют над рельсами, жужжит синее пламя и бьют молотом.

Но вот кто-то махнул фонарем: путь свободен.

Я снова на трамвайной «колбасе» и машу рукой, прощаясь, унося в душе запах железного дыма, видение рабочих фонарей посреди ночного города.

Когда я пришел домой, двери были открыты и квартира гудела. Никто не спал.

— Вот он, молокосос.

Сбежались из всех комнат.

Дядя Эмиль долго смотрел на меня, медленно закипал и начинал горячиться.

— Я тебе говорил? Что я тебе говорил? — Он ударил себя в грудь. — Что она тебе говорила? — Он сделал жест в сторону жены, похожей на кадку. — Что они тебе говорили? — Жест в сторону маленьких, черных, кучерявых, испуганно глядящих на меня мальчиков. — Что все тебе говорят? — Всеохватывающий жест, обнимающий весь земной шар.

Я молчал.

— Ну, а теперь скажи, где ты был?

— Ездил на трамвае.

— На каком трамвае?

Они все смотрели на меня как на сумасшедшего.

— На трамвае — в парк.

— А зачем тебе парк?

— Так, — сказал я, видя, что не могу им объяснить, зачем и почему я ездил ночью в парк, не могу рассказать обо всем, что видел и чувствовал: и эти ночные фонари на рельсах, и трамваи, стоящие железной чередой во всю длину улицы, и вспыхивающий свет, и грохот железа там, в трамвайных мастерских…