Изменить стиль страницы

Не прошло и получаса, я зашла за Димой.

— Пойдемте, — сказала я, взяв свечу со стола, но меня привлек большой ящик с ландышами, — Господи, как Вам удалось это привезти?

Я погрузила свое лицо в эти дорогие, милые цветы. Вы только подумайте, из Москвы привезти ящик с ландышами, двое с половиной суток в душном купе и по уральскому морозу, за тридцать верст, мудрено! Особое внимание к тому, что я люблю больше всего, привезти ландыши зимой, с такими трудностями, и это сделал не кто другой, как Дима. И никто не был мне так близок и так дорог в этот момент. Неожиданность его приезда, мое собственное выступление с домом и кажущийся провал этого предприятия, которое впервые показалось таким театрально ненужным, стыд обжег за легкое тщеславие. Господи, провалилась бы та половина дома, привести его на кухню и скромно, просто пообедать с керосиновой лампой, как мы всегда и делали с Елизаветой Николаевной, когда зимой жили одни.

Все это быстро промелькнуло в моем сознании, пока я целовала, любовалась ландышами и вдыхала их аромат. Ну, будь, что будет, пусть смеется!

— Пойдемте, — сказала я, чуть не с отчаянием, — Извините, коридор еще не успели осветить.

И опять стыдно стало, что вру, сама не велела, из полутемноты световыми эффектами парадных комнат поразить хотела. Врожденная правдивость, истинная простота, к которой всегда душа тянулась, требовали, чтобы я больше таких штук не выкидывала, и по правде скажу, тогда же отмерло, отжило это, и больше не тешило. Когда я распахнула двери, то картина освещенных комнат после свечки и длинного темного коридора, опять повторяю, психологически была рассчитана правильно, и приезжие бывали положительно зачарованы. Дима остановился на пороге. Длительная пауза.

— Рояль, — наконец произнес он, и в тоне его голоса было удивление и радость, — Заморская Царевна! Вы что же мне ни слова не сказали о Вашем тереме?

Он впервые так назвал меня. Еще минута и мы стояли с ним на верхней ступени вестибюля, против пылающего камина. Тяжелые бронзовые канделябры освещали самые темные углы зала. Из библиотеки ползли полосы света из-под темно-зеленых абажуров. Направо столовая была ярким пятном, через закрытые широкие стеклянные двери, затянутые тонким прозрачным тюлем. Светлый клен, белоснежная скатерть и два канделябра на обеденном столе слепили глаза.

— Эти три ступеньки, — задумчиво сказал Дима, — создают какие-то новые формы и навевают особое настроение.

Затем он взял мою руку, посадил на диван, как-то особенно заглянул мне в глаза и спросил:

— Ну а теперь скажите, что случилось, и почему такие трагические глаза?

Это не первый раз уже, если и не читал моих мыслей, то настроение всегда угадывал. Внезапно мне стало легко и совсем не стыдно. Он, как отец, поступал и спрашивал как-то особенно тепло, любовно и заботливо. Откинувшись на диван, курил, слушал, не выпуская моей руки. Я сказала, что больше всего мне было стыдно, что он сможет заподозрить меня в хвастовстве, и все для меня сейчас имеет вид какой-то театральности, а когда я проделывала это раньше со своими приезжими друзьями, то никогда такие мысли мне в голову не приходили, было только смешно и весело. Еще говорила о том, что люблю этот дом, как его строила, о плотнике Иване Ивановиче и… умолкла. После некоторого молчания Дима спросил:

— Ещё в чем грешна?

В голосе его пенилась радость, как тогда на террасе у Пелагеи Ивановны в первый день нашей встречи. Только разница была в том, что в этот раз он, взяв мои обе руки, так глянул мне в глаза своими лучистыми, своими синими-синими, и все, что сказали они мне тогда, в страницу не уложишь, да и пусть пока это будет в секрете, не время еще.

В этот момент Елизавета Николаевна позвала нас обедать, я успела его предупредить, что старушка очень обеспокоена, насытится ли он сегодня. Воистину было парадно, стол уставлен до отказа, а в середине его нежные фарфоровые ландыши из ящика выглядывали, и нет-нет тонкий аромат их волновал, и прежние маленькие букетики на коленях чудились. Дима всегда в Москве при встрече приносил мне букетик ландышей, а также при моем отъезде из Москвы. Елизавета Николаевна в черном шелковом платье с белоснежными манжетами и воротничком, озабоченно оглядела мою косу и костюм, и я ей только подмигнула глазом, чего она от меня никак не ожидала.

Я и Дима были в веселом, в приподнятом… Нет, нет, не подходит. От нас просто летели брызги радости и счастья. Дима не без удовольствия пробовал все, что только ни предлагала Елизавета Николаевна. Старушка была счастлива. Я заметила, что он завладел ее старым сердцем. Когда подали землянику, можно сказать, ее коронное изобретение, Дима с его манерой смеющихся глаз и серьезным лицом заявил:

— Как, уже десерт, Елизавета Николаевна, я голоден!

Бедняжка беспомощно, растерянно опустилась на стул. «Подумать только, гость сам заявил, что голоден», — можно было прочесть на ее милом, дорогом мне лице.

— Да я же Вас предупредила, что ему и трех рябчиков мало!

Елизавета Николаевна по очереди переводила свои добрые темно-карие глаза на наши, не знаю, подходило ли это к нашему возрасту, расшалившиеся лица. Кончился извод тем, что я ее крепко обняла, а Дима, поцеловал ей руку, со свойственным только ему обаянием, сказал:

— Не правда ли, мы друзья?

Она поцеловала его в голову, и прочный мир был заключен. Просидели за столом довольно долго. После десерта пили еще кофе, и чуть ли около десяти часов (для нас деревенских время позднее) я и Дима унесли на кухню все со стола. Дом и несложное его окружение решили осматривать завтра. Мы вернулись с ним в зал. Дима взял несколько аккордов.

— Чудесный рояль, чудесный звук, чудесная акустика, все, все чудесно, и Вы смело можете себя считать чудесной волшебницей. Когда ваш Сусанин, Степан, свернул с тракта на узенькую лесную дорожку, я не мог себе представить сотой доли того, что я нашел.

Он бегло осмотрел библиотеку и вновь вернулся к роялю. Я знала, что он страстно любит музыку; наблюдая его на концертах, в опере, с удовольствием слушала его утонченную оценку, глубокое понимание, но я никак не предполагала, что он сам незаурядный пианист и берет частные уроки у профессора московской консерватории. Открытие, что мы оба музыканты-пианисты, воистину, поверьте, для нас обоих было потрясающе. Вы только подумайте, совместная работа, изучение любимых композиторов, одинаковая страсть к музыке и возможность без помехи играть дни и ночи, хоть кому может вскружить голову.

— Ах, как жаль, нет второго инструмента, — воскликнул Дима, перебирая внимательно мою нотную библиотеку.

— И очень даже ошибаетесь.

От массы впечатлений и позднего времени, было уже одиннадцать, мы решили померяться силами завтра. Я предложила Диме посмотреть лес ночью, с верхней террасы. Луна была уже на ущербе, сильно запаздывала и только что показывалась из-за ближайшего утеса. Небо мерцало миллионами звездочек-огоньков. Глаза быстро освоились с темнотой, купы деревьев и ближайшие горы все больше и больше обрисовывались. Непривычная для горожанина тишина, тишина леса, обаяние зимней лунной ночи, застывшие, опушенные снегом группы гигантов, ближайших елей с острыми макушечками и мощных сосен с пышными шапками.

Верхушки голых утесов или покрытые редким леском, как кружевом, сквозили на фоне неба, освещенного почти взошедшей луной. Я чувствовала, что Диму охватила эта торжественная, величественная красота, а тишина пела из 103-го Псалма: «Благословите Господа, все дела Его, во всех местах владычества Его, благослови, душа моя, Господа!»

Намерзнувшись, было приятно попасть в теплый дом. У Димы в комнате горела яркая лампа, большой абажур смягчал резкий свет. Постель была уже постлана, придвинут столик с водой, свечкой и электрическим фонариком и записочка приколота к подушке на видном месте: «Ванна готова». А на столе, на подносе, стояли две цветных черепушечки. Одна с простоквашей, другая с вареньем, на выбор, по нашему деревенскому обычаю, на ночь. Милая, дорогая моя старушка Елизавета Николаевна обо всем позаботилась. Дима был страшно тронут ее вниманием, почти сконфужен. Пожелав ему покойной ночи, признаюсь, с большой неохотой, могли бы проболтать до утра, сна не было ни в одном глазу у обоих, но… Но пора и спать.