Все это являлось фоном моего трехнедельного пребывания в Москве, но главным действующим лицом был Дима, перевернувший все мое мышление, выбивший из налаженной, казавшейся определенной установки повседневной жизни. Он заслонил все и неудержимо вел за собой. Дима был не поверхностным любителем старины, он не только понимал и любил ее, он знал, изучал, глубоко чувствовал искусство, музыку, любил все русское, Москву, родину, как мой отец, как я.
Были мы и в Музее Изящных Искусств имени Императора Александра III, открытом в 1912 году. Там было богатейшее собрание гипсовых слепков с памятников скульптуры. С каким умением, последовательностью и совершенным знанием знакомил Дима меня с фресками, копиями слепков катакомб, обратил мое внимание на чудесную копию-мозаику собора Святого Марка в Венеции и на строение египетских памятников. Он буквально обладал манерой моего отца — мертвый предмет оживить, увлечь, одним-двумя замечаниями сделать его выпуклым. Это сходство с отцом каждый раз волновало меня, Дима все больше и больше делался близким, дорогим, родным.
Небезынтересна была для нас и Московская Оружейная Палата — хранилище отечественных древностей, царской утвари, оружия, знамён, одежды и прочего. А также и Исторический Музей, основанный в 1875 году. Состоял он, главным образом, из собраний и предметов, из находок, собранных на территории Российской Империи. Были в Румянцевском Музее, в Третьяковской Галерее, где я бывала и раньше не раз, но с моим ученым гидом все это приняло другие формы, другое освещение. Да, еще ярко осталась в памяти «Патриаршая ризница» — богатейшие собрания предметов обихода светской и духовной жизни древней Москвы. В Успенском Соборе Дима показал мне чудотворную икону Владимирской Богоматери, написанную, по преданию, евангелистом Лукою. Во время нашествия Тамерлана в 1395 году из Владимира эта святыня была перенесена в Успенский собор в Москву.
— А вот эта икона Святой Троицы подлинного классика древнерусской национальной живописи, она написана русским гением XV века, в расцвете Православия на Святой Руси, монахом Андреем Рублевым.
Дима как-то особенно это подчеркнул. Так мы с ним, можно сказать, обошли всю Белокаменную.
Побывали два раза у Пелагеи Ивановны, катались на одиночках-беговушечках, на Красавчике, единственном, которого Дима оставил, других лошадей дядиной конюшни он ликвидировал. Он сказал, что все хочет сократить до минимума, и только родовой старинный дом в Москве очень дорог ему.
— А как насчет театра? — спросил Дима.
— Весьма желательно, но только на студенческих местах, на галерке, — сказала я.
Конечно, он понял, что я не хочу встретить знакомых, а потому ни ложа, ни партер не подходят ни мне, ни ему. Также и на доске приезжих в «Лоскутной» моей фамилии не было.
На другой день Дима принес мне кучу театральных билетов: в Большой театр (балет, опера), в Малый (драма), в Художественный (Станиславский), в театр Зимина, в Русское Музыкальное Общество (концерты) и еще, где я никогда не была, Чудовский и Синодальный церковные хоры, пользующиеся широкой известностью, как сказал он.
— Позвольте, это как же, сразу в два или в три театра в один вечер?
— Очень просто, на Ваш выбор, — сказал он.
— Ну а оставшиеся билеты?
— Подарим.
Глаза Димы искрились, улыбка разгуливала по его лицу, в минуты эти, в проявлении какой-то особой веселости, так хотелось запустить всю пятерню в его волосы и оттаскать за кудри молодецкие, но всегда вспоминала Николая Николаевича, ведь Дима-то действительно был мужчиной. «Подожди, — подумала я, — а все-таки когда-нибудь оттаскаю».
Я положительно была уверена, что мы оба одинаково все время рассматривали друг друга, друг за другом наблюдали. Не раз ловила я на себе его пытливый взгляд. Когда он мне, например, неожиданно предлагал проехать в Зарядье, Замоскворецкий мост, в церковь Николы Мокрого, покровителя плавающих, или еще куда-нибудь. Иногда он останавливался у богатых витрин магазинов с нашими женскими тряпками-шляпками, или около ювелирного, и буквально наблюдал за мною. Я чувствовала, что ему, как и мне, одной красивой оболочки и прекрасных глаз мало.
За два дня до моего отъезда, шли мы мимо Иверской часовни.
— Посидите минутку, я сейчас.
Я осталась сидеть на лавочке. «Почему он меня с собой не взял?» — подумала я. О многом говорили, многого коснулись, но религию молча отложили на после. Меня, типичную интеллигентную «православную язычницу» того времени, конечно, поражало и удивляло открытие, что Дима был глубоко верующим, этого не стеснялся, но и не подчеркивал, не навязывал. «Откуда это у него?» — думала я. Молодой аристократ, бывший гусар ставит свечи, прикладывается к иконам, подходит под благословение к священнику, истово крестится, а не машет рукой, как большинство, где-то около груди или живота.
— О чем задумались? Пошли дальше.
— Отчего Вы меня здесь оставили? Может быть, и я хотела бы свечку поставить.
— А потому что я поставил и за Вас.
На этом кончилось. Мы пошли дальше. Дима взял мою руку, погладил и глазами сказал: «Ничего, когда-нибудь ты поймешь и не будешь удивляться».
Я не заметила, как снег крупными, мягкими хлопьями, плавно густой стеной падал и покрывал вычищенные дорожки, террасы и меня. Голос Елизаветы Николаевны оборвал ниточку воспоминаний. Через минуту я была в доме. Чтобы сделать удовольствие старушке, предложила поиграть с ней в «шестьдесят шесть» (ее любимая карточная игра), но мой азарт вначале всегда быстро выдыхался, и к ее удовольствию она выигрывала все партии, а я боролась со сном, который на меня быстро наступал от всяких карточных и прочих игр — лото, шашки и в этом роде.
Хотя Дима тревожил мои девичьи грезы и был абсолютной действительностью, я все же заставила себя ответить на все письма, играть на рояле не менее четырех часов, останавливать свой блуждающие глаза на предметах, требующих рассмотрения, вообще походить на нормального человека. Это не означало, что мое чувство ослабело или изменилось, совсем нет. Оно стало еще крепче и глубже, жило где-то около сердца, но не пьянило, не туманило голову. Я больше не задавала наивного вопроса: «Это любовь?»
До Рождества оставалась неделя. Сегодня чудесное солнечное утро, бриллианты снега горели — слепили глаза. Бегать на лыжах в такой день… Для сравнения не подходит ни одно слово. Вы представьте себе группы громадных елей, с ребятишками, мелкими елочками внизу, как бы у их ног. Или над обрывом в два-три обхвата величественные сосны, или седой старый кедр. Или нечеловеческими руками горка из камушков сложенная, а внизу у подошвы мелким кустарником обнесенная, сразу не подберешься, не взберешься высоко. И все это в пышном одеянии снега, голубое-голубое небо и тишина… Слышу голос слепого монаха: «Слава в Вышних Богу, и на земле мир…» О! Как близко можно быть к Тебе, Господи, в такие минуты.
Я уже давно болталась по лесу, домой не хочется. На рождественских каникулах обязательно научу Олю бегать на лыжах, и в связи с этой мыслью я взяла направление обследовать мелкий лесок с северной стороны дома, где осенью мы собирали клюкву, там было ровно и много полянок. Я очутилась от дома с полверсты, почти около железной дороги. Вдали, еще далеко-далеко, уловила звук приближающегося поезда. Всегда безошибочно определяла, какой идет, товарный, тяжело пыхтящий, громыхающий оглушительным эхом, по горам грохочущий, или легкий пассажирский, или пулей летящий экспресс. Сегодня суббота, около
Теперь час, Степан приедет к пяти, как обыкновенно, в сумерки, а то и позже. Ловлю себя, что живу средой и субботой, в эти дни нахожусь с утра в ненормально повышенном настроении и жду телеграмм из Москвы, остальной почты хоть бы и не было. Не будь Рождества на носу, сегодня же уехала бы в Москву, но перед матерью, даже ради Димы… Нет, нет, лучше не думать. Даже телеграмму, которую я получила в Вологде, в мою последнюю поездку, я в первые дни по приезде на груди носила, как ладанку, как талисман, а потом позже когда тоска меня грызла, вынимала ее из потайного ящичка письменного стола, перечитывала, к сердцу прижимала, как живое существо, уподобляясь шестнадцатилетней девочке. Сегодня и это мне не помогло. Вам, может быть, эта телеграмма покажется пустяшной, в ней всего лишь девять слов, вот она: «Сестреночка, помните, у Вас есть родной брат в Москве». Для меня же слово «сестреночка» было равно признанию, ведь мы друг друга не называли, а родной брат — близкое, родное существо. На эту телеграмму я только неделю тому назад ответила тремя словами: «Дима, ау! Сестреночка». Изорвала предварительно много бумаги, выдержала борьбу с гордостью и со всем, что еще сильно цеплялось и не позволяло признаться в ответном чувстве. Да не покажусь я Вам смешной и сентиментальной. Поверьте, человек всегда хочет тепла душевного и тянется к нему, как растение к солнышку, ни возраст, ни обстоятельства не удержат, и какое-нибудь слово, вроде «сестреночка», или какая-нибудь самая ничтожная, ничего не значащая для других вещь, будь то пуговица, какой-нибудь значок, лента, локон, или даже вот эта телеграмма будет Вам особенно дорога и близка, и их не заменит никакая другая бриллиантовая.