Изменить стиль страницы

Командиры боевых частей один за другим докладывают но телефонам Чижову, что у них и как, а потом он начерно выпивает в кают-компании свой чай, совсем уж начерно, совсем по-походному, без всяких разговоров, без единого почти слова, думает, хмурится, курит длинными, глубокими затяжками и, зайдя к себе, окончательно переодевается на весь поход: валенки с галошами, штаны, принесенные сюда еще с тралового флота, с мирного времени, они еще рыбкой попахивают — той полузабытой жизнью, свитер тоже тех времен — тресочкой отдает, потом полушубок, потом шайка теплая, спичек в кармане четыре коробка, папирос в кармане четыре пачки, мундштук, трубка, курительная бумага и кисет резиновый, в нем особо ценный табак — номерная махорка, очень помогает от усталости, особый дает «продер» голове, действует магически, когда уже ни папиросы, ни крепкий чай — ничего не помогает. Поначалу хорошо ее заворачивать в виде козьей ножки. А когда и козья ножка перестает действовать — засыпается номерная махорка в трубочку. Тут она себя и показывает.

На прощание Чижов затягивается ремешком поверх полушубка, еще раз оглядывает каюту — не забыл ли чего — и валкой походкой, цепко расставляя короткие ноги, отправляется на мостик. До окончания похода вряд ли он сюда заглянет больше, чем на несколько минут. Нечего ему тут делать на походе.

А командир только что проснулся. Заложив сильные смуглые руки под голову, он никак не может толком прогнать от себя сон. Ему снилась Варя, снилось, как он входит к себе в комнату, там, в далеком отцовском доме, как она, Варя, с косичками, с дрожащими губами, поднимается, идет ему навстречу, что-то говорит, но он не слышит, что она говорит, не слышит ее слов, ее голоса, а только смотрит на нее и никак не может насмотреться.

Но вот он сел на диване, долю секунды подумал, взглянул на часы и мгновенно встал.

Он одевается быстро, в раз навсегда установленном порядке, быстро полощется у рукомойника, чистит зубы, пробует ладонью — можно ли не бриться, почти залпом выпивает в кают-компании стакан чаю и поднимается на мостик, где постукивает валенком о валенок Чижов, где застыли уже фигуры сигнальщиков в огромных шубах, где свистит ветер, где с воем мчатся тучи снега.

Негромким голосом Чижов докладывает командиру, что и как происходит в эти секунды на корабле.

— Да, да, — говорит Ладынин, — совершенно верно. Да, да…

Они разговаривают в рубке — тут не так хлещет ветер. Корабль готов к походу. Еще немного времени — минут пятнадцать-двадцать, ровно столько, сколько полагается, и Чижов возьмет телефонную трубку, подмигнет сам себе и заговорит на все палубы, на все корабельные помещения ровным, спокойным, негромким голосом:

— По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься.

И начнется другой этап жизни корабля, тот этап, которому подчинено все остальное, то, для чего учения, ремонты, базы, то, для чего принимается боезапас, начнется боевой поход корабли.

— По местам стоять, — говорит Чижов, — со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять…

Едва брезжит холодный, мутный рассвет.

— Отдать кормовой, — командует Чижов в мегафон, — боцман, живее. Пошевеливайся, боцман!!

Положив руку в перчатке на обвес холодного мостика, прищурившись, смотрит Ладынин, как отдаются швартовы. Смотрит, молчит. Еще несколько секунд — корабль разворачивается на рейде. Волна ударила в скулу. Мерно задрожала палуба. Иначе запел и засвистал ветер — другой ветер, настоящий ветер, ветер похода.

— Шар на средний, — веселым, хрипловатым голосом командует Чижов.

— Есть, шар на средний!

— Шар на полный! — следует команда.

— Есть, шар на полный.

— Три градуса право…

Лихо и ловко закурил папиросу Чижов. Удивительно он умеет закуривать на мостике в любую штормовую погоду, удивительно вкусно умеет при этом затянуться и сказать всем на зависть:

— Ах, и хорош у меня табак, ах, и силен!

А табак у него самый обычный, как у всех, — не хуже, но лучше.

Свистит, поет, воет морской ветер. Зарывается носом в огромную волну корабль. Колокола громкого боя бьют тревогу. Рвет ветер облака, блистает в драных облаках ярко-голубое небо; там, где-то у самой кромки облаков, ходят германские самолеты…

10. ПОДНЯТЬ ФЛАГ

Подолгу и всегда с удовольствием присматривался Ладынин к своему помощнику на походах. Особая, спокойная, уверенная сила никогда не покидала этого небольшого ростом веселого, попыхивающего папиросой человека.

Вот и сейчас, зажав зубами мундштук, напевает Чижов на свой, им сочиненный, мотив старую поморскую песню — унылую и печальную на самом деле и совершенно залихватскую у Чижова:

Грумант-батюшка грозен,
Кругом льдами окружен
И горами обвышен…

Грумантом поморы называли Шпицберген, и Ладынин, зная, что такое Грумант, спрашивает об этом у Чижова.

— А мне неизвестно, — говорит Чижов, — бабка пела, я и запомнил слова. Грумант так Грумант, наше дело петушиное, прокукарекал, а там хоть и не рассветай.

И, подмигнув сам себе, Чижов берет пеленг на конвоируемый транспорт, а потом, глядя вперед, в бесконечное, бурное, холодное море, вновь начинает напевать:

Грумант-батюшка грозен,
Ох, ж сильно грозен и сердит-то, ох…

Холодно. Очень холодно. От ледяного ветра и соленых брызг у сигнальщиков слезятся глаза. Шторм не страшен большому, тяжело груженому транспорту. Но маленькому военному кораблю трудно: с грохотом черные огромные валы обрушиваются на палубы и пенящимися потоками стекают по верхней палубе. Швыряет так, что люди на верхней палубе привязали себя концами, чтобы не снесло за борт. Кое-кто, стыдливо озираясь, травит.

Все обмерзло.

Артиллеристы непрерывно отогревают пушки и пулеметы. Небо ясное, самолеты могут появиться в любую минуту, как уже появлялись дважды, и, если появятся, е, если появятся, а вооружение не будет в полном порядке, мало ли что может случиться.

А попробуй-ка, поработай на таком ветру, когда корабль бросает из стороны в сторону, точно щепку, когда штормовые леера так обмерзли, что их не охватить рукой, когда лед слоем покрыл верхнюю палубу и слой этот непрерывно, после каждой волны, утолщается…

Полушубки тоже обмерзли и сверкают на морозном солнце. Люди кажутся в них, точно бы покрытыми зеркальною бронею, сверкающим панцирем; обыкновенные бараньи полушубки превратились в сказочную одежду.

Ладынин тоже обледенел, Чижов с головы до ног покрылся хрустящей коркой.

— Вот в чем наше преимущество перед авиацией, — говорит он. — Самолет при обледенении летать не может, а мы сколько угодно. Сделайте одолжение. Нам не страшен серый волк…

Корабль то вздымается на волну, го рушится вниз, в бездну. Боцман Коровин совсем выбился из сил и ругается последними словами. Вот опять ударом волны сбило бомбовую тележку, и Коровин с подветренной стороны, хватаясь за что попало, побежал на корму. Туда же за ним пробираются Артюхов и два других краснофлотца.

Через четверть часа боцман докладывает:

— Все в порядке.

Лицо у Коровина разбито. Из переносицы сочится кровь. Руки потрескались и распухли так, что почти не работают. Сердитым голосом Коровин объясняет:

— Как товарищ командир приказал, так и сделал: концами подвязал к поручням кормового мостика, они и пошли. Смокли здорово, а так ничего. Говоров маленько стукнулся. Можно быть свободным?

— Идите!

Боцман уходит. Соленая ледяная вода разъедает трещины на руках, это очень больно, и на ходу боцман забегает к Тишкину, чтобы тот чем-нибудь помазал. Тишкин мажет.

— А внутрь ничего не дадите? — хмуро спрашивает боцман.