…Мне хотелось перемен. Европы, других континентов. Всего «другого». Хотела ли я разлучиться с Гумилёвым? Нет и нет. Он меня забрал силой, но я хотела, чтоб он был со мной, и ни на кого не хотела его менять. Вероятно, это была любовь. И может быть, и — счастье?..
Как разительна была перемена в мире!.. В мире все другое… разве можно было повторять (и продолжать) то, что было в 16-м году… и чего я не «доиграла». Мне кажется, его возраст перемахивал с лирики на эпос. Наверное, это «нормальная эволюция». Но мне так хотелось того, прошлого! И военные шпоры, и Георгий на груди… Но связь с ним была крепкая. (У меня по крайней мере.) Я ничего на свете не могла этому противопоставить. Это было (внутренне) интереснее всего. Но такая печаль.
Я не помню, когда я начала ходить в Дом искусств, где он вел занятия. Кажется, это было с осени, но до появления в городе Мандельштама. Я бывала и на переводных занятиях с Лозинским. Никого из «студентов» не помню, кроме (опять-таки, не там) Анны Кашиной, к которой я питала слабость за ее не женскую самостоятельность и энергию, при том, что у нее были веселые светлые глаза Грушеньки и ямочки на щеках…
Как-то он попросил меня прочесть стихи. Я была в ужасном страхе, но читала. Обстановка (комнаты) была такая, как описано у Иды Наппельбаум{158}. Но Иды еще не было. Помню только толстого мальчика, Колю Чуковского, который сидел наискось от меня за столом, близко от Гумилёва.
Из Дома искусств мы часто ходили вместе с Лозинским, и я «заказывала» ему читать по-гречески «Илиаду», что тот и выполнял.
Мне очень нравились стихи Кузмина за их «мажор». Интерес к «греческой» любви у меня появился, вероятно, из-за «Дориана Грея»{159}, где я влюбилась в лорда Генри; а его разговор в I главе «Дориана» был какой-то энигматический. К тому же брат Ани — Никс был (на вид) тоже какой-то дорианистый[112]. Я как-то спросила у Гумилёва, нравились ли ему когда-нибудь мальчики. Он чуть не с возмущением сказал: «Ну конечно, нет!» (ведь он был крайне мужского типа и вкусов). Я спросила: «Но, если всё же…» Подумав, он ответил: «Ну, разве что Никс. И то, конечно, нет!» — Никса когда-то принимали за моего брата. Я была удовлетворена.
Но он смеялся над моим пристрастием. Мы оба любили арабский мир («1001 ночь»), Гёте «Западно-восточный диван», и я обрадовалась его стихотворению «Соловьи на кипарисах»{160}. Там «кравчий» и «розовая» усмешка. — «Ну, теперь вы довольны?» — «Да, я довольна».
Странно, что (может быть, после того, как он рассказал мне о пристрастии Татьяны Адамович к Мопассану, которого мы оба не любили, или, может быть, он перечел «Bel-Ami»)[113]{161}, он как-то сказал, что у нас с ним такая тяга друг к другу, и все призраки растаивают перед этим (не помню выражений). Его «тяга» была, боюсь, чисто мужская (а может быть, и не только?). Но меня «вязала» какая-то магия.
Помню, я как-то его спросила, с кем из поэтов он больше всего связывает меня. К удивлению, немного подумав, он ответил: «С Бодлером»[114].
Помню разговор о «рядах». Он думал, что мы с ним смело будем садиться в 1-й рад, а Лёва (его сын) и моя племянница Тася (когда были детьми) будут более рассудительно выбирать более дальний рад.
У него было (начиная с Гондлы) пристрастие к кельтской культуре.
Он задумал поэму (вроде как про меня!) с именем, любимым мною, Вероника. Эта Вероника была крестницей феи Абреды, и там действовал и Мерлин. Но сама Вероника должна была быть какой-то доброй Цирцеей. Все попадающие к ней на зеленый остров пленники испытывают полное счастье[115]. Но как будто она ни за кем из них не последует. Был ли в этом упрек мне?.. Чем я провинилась перед ним?..
У меня память все спутала, и я помню нечетко все, что стало происходить с начала осени и зимы 20-го года.
Помню стихи «Ольга»{162} — как будто злое что-то налетело и опять появилась эта валькирия!..[116] Это была осень, потому что Лозинский вдруг меня поздравил с именинами. — «Вы ошибаетесь, Михаил Леонидович, мои именины были летом». — «А я имею в виду „Ольгу“»[117]. — И начинаются стихи с «Эльги», а я всегда говорила, что так имя мое мне нравится больше.
Когда появился в городе Мандельштам, точно не помню. Внешне он был неприметен. Стихи (неожиданно) меня ошеломили. Может быть, мой восторг перед этими стихами был ударом в сердце Гумилёву? Тут была и Греция, и море!.. Не помню, как мы с Мандельштамом разболтались (в Доме литераторов, конечно!), а у него была впервые в день вечера Маяковского{163}. Я просто «засиделась» у Мандельштама, и нам было так весело, и мы так смеялись, что не пошла в залу слушать; аплодисменты были слышны. Мандельштам (вероятно!) меня удерживал. В мемуарах Одоевцевой Гумилёв волновался (почему-то!){164}.
Удивительно, что когда я прочла Гумилёву: «Когда Психея-жизнь»{165} за свои, он эти стихи принял как мои — он, знавший Мандельштама и мои «возможности», — и такой великолепный критик, как он, верно, я говорила о «пейзажном» восприятии Элизиума… Потом помню стихи — я не помню ничего особенного в моих отношениях с Мандельштамом. Я помню папиросный дым — и стихи — в его комнате. Несколько раз мы бегали по улицам, провожая друг друга — туда и обратно.
У меня не было ссор с Гумилёвым; не было как будто ревности ни с его, ни с моей стороны. Моя «беготня» с Мандельштамом и редкие свидания с Мандельштамом в его комнате не вызывали сомнений у Гумилёва. Или он ревновал к моему восхищению стихами Мандельштама с «греческими» именами?
И вот как-то он сказал мне: «Неудивительно, что Мандельштам в вас влюбился. Но я уверен, что его страсть возрастает от того, что он поверил, что вы происходите от кн. Голицыных»[118].
Я рассказала Мандельштаму это, а он со своей забавной интонацией провозгласил: «Со времен Наталии Пушкиной женщина предпочитает гусара поэту».
Этапом могла бы назваться история, которая произошла в конце осени на вечере поэтов где-то на Литейном. Одоевцева в мемуарах пишет о нем как для нее важном — и там был Блок{166}. Я же сидела на диванчике между Юрой и Милашевским, в безумной тесноте, и не слышала ничего из «поэзии» или забыла. Впервые «всерьез» началось увлечение Юры. В этот вечер Гумилёв обратился ко мне с просьбой «отпустить» его проводить рыжую Зою Ольхину. (Она жила далеко и боялась одна.) Я не помню ни рыжей Зои, ни Блока, ничего. «Вас с восторгом проводит Осип». Я дала согласие, и мы пошли с Осипом. На удивление Осип на сей раз стал «интриговать» и говорить о донжуанстве Гумилёва и его неверности, чем вконец меня расстроил.