Изменить стиль страницы

— Ты почему испугался? Я же не обижу тебя, не выдам…

Но он молчит, а на лоб набежала морщинка. Откуда она, откуда? Неужели от забот уже, от усталости, а может, болезнь внутри у него? И я опять не выдерживаю, вызываю на откровенность:

— Ты почему такой серьезней? Я никому не скажу — признайся?

Но он снова молчит, и только глаза сейчас затаили обиду. Но кто его обидел — не знаю. И не понимаю, почему он не доверяет мне, не подпускает. Неужели я виноват перед ним и нет мне прощенья?.. И тогда я отворачиваюсь, я обижаюсь, но глаза его опять рядом, рядом! Глаза эти снова меня настигают, и они точно бы знают какую-то тайну. А что за тайна? И только хочу об этом спросить, допытаться, как он вдруг убегает. «Да остановись ты, не бойся!» Но он спешит все быстрее, быстрее. Какая обида! И тогда я решаюсь. И вот уже бегу за ним и почти догоняю. И в тот же миг мы попадаем с ним на какую-то улицу: кругом низенькие дома, огороды. Я смотрю по сторонам и не верю. Ведь это же мои дома, моя улица, моя родная деревня! А мальчишка все бежит от меня, не оглянется — и я за ним, как привязанный. И вот уж кончилась улица, и вот уж мы за деревней, а впереди река, а над ней — светлый, слепящий луч. Так это же солнце! От него я и открываю глаза… Но это недолго — какие-то секунды, минуты, а потом снова проваливаюсь в долгожданный сон — и вот уж снова этот мальчишка… Я вижу, как он косит сено, как возит копны на колхозной Серухе, как помогает ставить зароды — и все это от души, от желания. А потом в глазах совсем другая картина: я смотрю, как он провожает на выпаса корову. Манька мотает рогами, как будто гордится. И пусть гордится — она заслужила. Ведь от нее и молочко и теленочек, она в семье и за лошадь. Куда ни кинь — кругом Манька. Летом ее запрягают в телегу, а зимой — в тяжелые сани. И только-только вспомнил про зиму, как скрылось солнце и пришли тяжелые тучи. Они пришли с ветром, снегом и сразу набросились на моего мальчишку. И мне его жалко — он в снегу уж по колено, и вот уже по грудь, по горло, и вот уже только глаза виднеются наверху — они печально моргают. Я не могу этого вынести и бросаюсь на помощь. Хочу найти его руки, ладони, и вдруг сам проваливаюсь в сугроб. И сразу холод, а от него страх. А сердце прямо захлебывается от стука. И в этот миг просыпаюсь. Потом долго-долго лежу на спине и начинаю думать, спрашивать у себя: так чье же было все-таки сердце? То ли мое стучало и волновалось — то ли все же того мальчишки?.. А над морем стоит синее марево, и мне кажется, что оно живое. Ну конечно, живое — иначе бы оно не дышало, не двигалось, и в этом движении даже есть какая-то тайна. И тут я вспоминаю, убеждаю себя — а ведь однажды я уже видел такое море и такое марево. И такой же длинный солнечный луч стоял тогда над водой и резал глаза. Да-да, это было, случалось, но только сейчас — лето, а тогда только-только начиналась весна, и все вокруг оживало, играло, особенно наш Тобол. Он отяжелел от вешней воды и не входил в берега. Не река — море синее, океан. И по этому океану плыли мелкие льдины, коряги. А вверху неслись и неслись облака, какие-то веселые, бодрые, похожие на стаи белых гусей. А потом опускалась ночь, появлялась луна, и река начинала походить на длинное зеркало, а над ним — лунный свет. Да, сын, ничего нет лучше ночной весенней реки! И вот как-то на краю того зеркала сидел мальчишка и не мигая смотрел вперед. А вокруг тишина, слепое безмолвие. Ничто не вздрогнет, не скрипнет, точно все подо льдом. И так прошел почти час, и мальчишка начал расстраиваться, ведь он же здесь ради матери. Та почему-то опаздывала. Еще днем ушла на дальние пашни читать трактористам лекцию и наказала сыну встречать. А пашни были на другом берегу. И вот уже у мальчишки устали глаза, и уши тоже устали. А что слушать — тишина кругом, только песок под ногами похрустывает. И мне… и мне стало страшно, даже замерзла спина… Ну вот, сын, я и сознался, не выдержал. Конечно же, тем мальчишкой был я, и то моя спина тогда замерзла от страха, волнения. Тогда, чтобы немного отвлечься, стал разглядывать дальний берег реки. И там, где днем еще клубилась березовая роща, теперь возвышались холмы. Я принял их вначале за копны сена, и эти копны шевелились, передвигались, как будто живые. Но почему, почему?.. И не успел я додумать, как над холмами вырос огненный столбик. Он поднимался все выше и выше и тихонько покачивался…

Я смотрел и не верил. А столбик рос на глазах, выпрямлялся. И вот уж не столбик это, а длинная высокая свечечка. Она горела ярко, притягивающе и все продолжала расти вверх, продвигаться. Теперь уж она доставала до неба, но пошла еще дальше, а куда — я не знаю. И страх мой не кончался. Я смотрел вверх и не верил — то ли сон, то ли правда, то ли сам я на небе уже, а не на земле. Что было б дальше со мной — не представить, но свеча уже опадала и истончалась, и вот уж вместо нее — только испуг во всем теле и ожидание: что-то будет дальше, что-то случится?.. И в этот миг закричала мать. Меня разом точно подбросило, и я побежал искать перевозчика.

Что было тогда? Что за чудо? Я и теперь не знаю, не понимаю, откуда взялся над рощей тот огненный столбик. Может, это с неба был какой-то сигнал мне, предупреждение. Может, то душа моя летала в каких-то своих туманах — много ли надо детской душе, да и в жизни нашей еще много загадок, неясных тайн и предчувствий. Иногда только пожелаешь — и сразу случится, как будто кто-то караулил твои желания… А может, просто весенняя ночь смутила тогда мое сознание, и еще — лунный свет. От него и привиделся этот мираж. Но если честно, то он еще долго чудился мне и преследовал — много дней, много лет. И потом уже — в старших классах — я взял однажды ручку, открыл тетрадку и стал вспоминать. Мне захотелось тогда рассказать на бумаге и про весенний Тобол, и про тот огненный столбик, и про лунный свет над холмами, и про ту белую весеннюю ночь. И писалось мне легко и свободно, да и была цель — заслужить похвалу. Ведь на каждом уроке литературы мы писали такие сочинения — маленькие рассказы, воспоминания, мальчишечьи клятвы. Да-да, и клятвы, потому что в этих сочинениях мы были чисты, откровенны, как чиста первая весенняя травка, к которой и прикоснуться-то страшно — только бы смотреть и смотреть. Да и темы для наших сочинений тоже были свои, деревенские: о нашем колхозе, о школе, о недавней войне, о природе…

И вот я написал про тот огненный столбик, а учительница литературы взяла на проверку, через день вернула тетрадку и при всех похвалила. Я был, наверное, самый счастливый, потому что той учительницей была моя мать, потому что все мы ее очень-очень любили… И вот она похвалила меня, а потом, помолчав немного, добавила:

— Ты написал, наверное, правильно. Но согласись — маловато. В те годы ведь шла война, а в твоем сочинении об этом — ни слова. Только весенняя река, да огненный столбик, да всякие чувства, а где же жизнь наша, где же? Ты согласен со мной?

— Согласен… — сказал я, бледнея, потому что не ожидал такого приговора.

— Вот и хорошо, что согласен. А теперь напомню: в те годы в нашей деревне жили блокадные дети. Они были для наших ребятишек как братья и сестры. И для тебя тоже. Согласен?

— Конечно!

— Вот-вот… А потом мы их провожали домой, в Ленинград. Они радовались, смеялись, а у вас у многих в глазах были слезы… Так что даю всем задание: к следующему уроку написать сочинение на тему «Блокадные дети». А вторую тему озаглавим, может быть, так — «Войну мы не ждали…». Так что на выбор.

Ах, этот выбор, выбор… Я смотрел тогда в окно на пустую улицу и все размышлял: за какую же тему приняться? А потом вдруг догадался: наверное, наша учительница просто ошиблась. Разве можно такое страшное, такое горькое слово — война — делить на две темы? Да какие уж, мол, тут темы, если было столько горя, печали. Разве ты, мама, забыла нашу первую похоронку — вначале на отца, потом на моего родного дядю, потом еще и еще… Сколько же их было в войну, этих похоронок — на мою близкую и дальнюю родню? В деревне — через дом роднятся… А разве ты, мама, забыла, как по субботам да и в будние дни наш дом заполняли гости. Они приходили со всей деревни — постаревшие печальные женщины, — и даже из соседних деревень приходили какие-то люди… Они располагались рядком на лавке и громко вздыхали. И в этом вздыханье — просьба, великая просьба. Конечно, мама сразу догадывалась — и доставала ручку и листочки бумаги. Да и как тут не догадаться, ведь все они хотели, чтобы мама написала им на фронт письма. И чтоб хорошо написала, душевно…