Изменить стиль страницы

— Почему, Варвара Степановна?

— Ответ нехитрый, очень даже простой. И можно к одному подвести знаменателю — потому что направится в колхозе хозяйство, и уже не плотники будут рубить дома, а, наверно, машина. И не деревянная будет школа, а каменная красавица в пять этажей. И уж не парни трактора поведут — электричество. А как ни крутись, будут думать: так вечно шло. Все поколение так будет думать, и попробуй переубеди. Да особенно одними словами…

— Что ж делать?

— Вот угадай-ка, студент! — Она смотрит на меня хитровато, таинственно, а глаза играют, посмеиваются — ну давай угадай! И я тоже ей улыбаюсь, потому что знаю эту отгадку… Знаю, какое великое дело она затеяла. Скоро разнесет оно славу о моей Утятке по всей стране, а так — кто бы знал про нее…

Дело-то великое, но и заботы великие: задумала Варвара Степановна создать сельский музей. На одном из собраний так и заявила народу: музей, мол, — не роскошь, необходимость. Надо, чтобы внуки наши знали, как мы жили, боролись, какие песни пели. И как колхозы построили, как в войну победили… Кое-кто из старожилов вначале встал на дыбы:

— Ой, Варвара, Варвара, в бирюльки играешь. Сперва клуб справный надо, как у людей.

— И клуб надо, и музей надо!

Стал он ей даже сниться ночами. Так часто бывает. Любимое дело или мечта всегда мучают, преследуют человека. И чем лучше человек, тем сильнее это мученье. Так вот: только закроет она глаза — так и возникает картина, будто стоит в конце улицы просторный дом под новенькой крышей… А на крыльце возвышается Петр Николаевич Луканин, высокий белый старик с повязкой «дежурный». Идет на крыльцо народ, и он каждому кланяется — седой портартуровец. А в доме том — вся история колхоза «Россия», вся жизнь нашей Утятки. Смотрят со стен портреты: улыбается доярка Зоя Ловыгина, рядом — кузнец Степан Шевалдышев… И все время караулил, томил ее этот сон. А потом стал сбываться!

Взялась за работу — подняла на ноги весь народ. С каждого, как говорится, по нитке — навьешь тюричок. В домах нашлись и старинные книги, и разная утварь. Началось все с маленькой капельки, но засверкала она, как капелька солнца. Прослышали про наш музей и в столице. Прислала Третьяковка дорогую посылку — коллекцию картин известных художников, стали приезжать гости из соседних районов и даже из других областей. И всех их встречала на пороге хозяйка музея Варвара Степановна. А потом начинала свою беседу:

— Жизнь — книга с чистыми листами, — говорила она приезжим. — И человек должен записать эти листочки добром. Наш музей — тоже большая умная книга. Вы сегодня прочтете ее, познакомитесь… А потом приедут сюда ваши дети. А лет через сорок переступят этот порог ваши внуки — и будут думать о своих отцах и детях, будут у них учиться. И станет для них наш музей — точно светлый чудесный лучик. И осветит он в их памяти правду о том времени, нашем времени… И засверкает она, и притянет к себе…

Вот и со мной теперь так же. Меня все время притягивает, зовет в гости наш музей. И этот рукописный журнал меня тоже притягивает. И я не могу от него оторваться. Да и название журнала мне нравится: «Счастье, здравствуй!» Но я пока перелистывал только странички о прошлом, а ведь там много и о настоящем, а еще больше — о будущем. Восьмиклассница Валя Мухина, например, так начинает свои признания: «Человек и в будущем будет относиться к земле как к кормилице. Потому всегда он будет честным перед землей. А подражать он будет таким людям, как Мальцев Терентий Семенович, как Демешкина Анисья Михайловна, да и в нашей Утятке много добрых хозяев земли». Все это написано большими упругими буквами, потому что в этом — сила ее, убеждение, в этом вера ее и любовь… И эта любовь — на каждой странице журнала. И на каждой странице — признания, дорогие мальчишечьи клятвы, очень прямой разговор. «Моя мать, Иванова Матрена Никитична, — самый хороший человек на земле. У моей матери — девять детей, и все они остались в родном селе, при колхозе». Так написал Петя Иванов, восьмиклассник — очень умный, серьезный человек. Да, и серьезный и умный, потому что я хорошо помню этого Петю, высокого, стройного мальчика, на удивление серьезного — не по годам. Даже учителя относились к нему по-особому и часто добавляли к имени отчество: «Петр Петрович, к доске!» И это отчество очень шло к молчаливому тихому человечку, но за внешней скрытностью, тихостью таилась добрая и высокая душа. Таким людям суждены в жизни большие дела и людское признание. Потому не зря давно сказано: тихи воды всегда глубоки.

А вот Володя Фомин совсем был другой. Всегда веселый, отзывчивый, самый остроумный, наверно, мальчишка в нашей Утятке. И трудолюбивый — на зависть! Но все ж была у Володи одна тайная страсть — он больше жизни любил наши леса и озера, нашу реку и покосы, и… свои саженцы под окном. Потому, наверно, и написал о садах в том заветном журнале: «Лебедь — птица редкая в наших краях. Такие люди, как мой дедушка, тоже редкие. Всю жизнь он поднимает на нашей земле сады. Во всех ближних деревнях яблони — от Никиты Фомина. Степь весной белая-белая — это яблони набирают цвет. И цвет этот стоит сплошной белой стеной, точно лебеди, пролетая, опустились отдохнуть. Теперь уж нет с нами дедушки, но память о нем никогда не угаснет в нашем селе…» Так писал Володя, и я верю каждому его слову.

А вот Коля Ловыгин написал в тот журнал о себе: «После школы я останусь в колхозе. Полям нужны молодые руки, без нас осиротеет земля…» Я вспомнил об этом, и мне сразу же стало грустно, даже печально. А печально — от Колиных слов. Ведь и сам-то я тоже порой изменяю своей Утятке. Иногда по целым месяцам не бываю в родных местах. Отвлекают какие-то срочные дела и заботы. А если подумать, то что же в них срочного? Просто суета, обыкновенная суета… Я подхожу к окну и отодвигаю штору. В той стороне, где море, дрожит длинный спокойный луч — наверно, прожектор. Ну конечно, это он медленно, почти вкрадчиво движется по волнам. То ли выискивает кого-то, а может быть, охраняет. В этом движении есть что-то таинственное и неземное. И тайна притягивает, обволакивает, забирая меня в свой долгий дремучий плен, а в голове бездумье и тишина… А ведь я знаю, что на море сейчас шторм, гуляет ветер и толчет воду, а во мне — тишина, и как это хорошо, как покойно — будто каким-то чудом я оказался в родной Утятке, и как будто день сейчас, а не темная ночь, и как будто солнце бьет прямо в глаза… Да, сын, как будто белый день стоит над моей деревней, и только кое-где над темными крышами вьется к небу черно-сизый дымок, и он — как дыхание. Это ожили баньки, день-то, наверно, субботний… Как хорошо, что это снова привиделось, и душа моя замирает и отдыхает — и мне снова спокойно, легко… Но вот уж гаснет, потихоньку ускользает прожектор, но в глазах у меня все равно не гаснет этот светлый огонь — моя улица и мои дома. Мне никогда, наверное, не забыть их. Никогда!.. Я приезжаю сюда в самые трудные дни и в самые счастливые. Она мне все время снится ночами — моя деревня, моя пристань, надежда. И я берегу эти сны, охраняю, как самое дорогое. И какие это сны, какие картины! То встанет моя улица в белых пенных черемухах, а то опустится в меня вся в холодных белых снегах. И вот уж я бреду по этому чистому, белому, а в глазах у меня — десятки людей. И я вглядываюсь в них, узнаю, поражаюсь — а ведь это все знакомые мои, деревенские. Среди них и родные, и соседи по улице, и лицо моей дорогой учительницы Варвары Степановны, а чуть выше, над головами у них, лицо моего отца — деревенского учителя Потанина Федора Степановича. Оно совсем юное, почти детское: глаза раскрыты широко и смеются. На нем слепящая белая рубашка и узенький галстук, похожий на длинный шнурок… И эта рубашка так оттеняла его густые черные волосы. Про такие говорят — они черны, как смолка…

Эту довоенную фотографию я люблю больше всего. С этого снимка и пришел ко мне образ отца, ведь живого я его просто не помню. А вот дыхание все-таки помню. Но как же так? Как же?.. А ведь я ничего, сын, не сочиняю, не прибавляю. Просто иногда закроешь глаза, задремлешь — и сразу рядом, над головой, это дыхание. И такое родное, знакомое, что сразу начинаешь что-то вспоминать и догадываться, но ничего вспомнить не можешь. А дыхание все-таки мучает, и ты опять напрягаешь память, хочешь понять… И вдруг… вдруг видишь перед собой то лицо с фотографии: глаза смеются, прищурены, а от них тянутся к тебе лучики. А на плечах у него все та же рубашка, как снег, как белое марево. И снег такой непрочный, что сразу тает и испаряется. И вот уж нет ничего — и ты просыпаешься. Какое тяжелое пробуждение. Только что был рядом отец — и смотрел на тебя, и смеялся, и можно было даже дотянуться рукой до него, дотронуться — и вот уж пустота рядом, провал. И сразу же шепчет душа в нетерпении: надо было, мол, держать отца посильнее, надо было привязать к себе какими-нибудь тугими веревками, но ты же не смог, не успел. А как успеешь, если это был сон, только сон… Но как тяжела жизнь после этого и как бесприютна, особенно в детстве, когда тебе всего десять лет… Ничего нет тяжелее детского горя, печали. И лучше б даже не жить, если рядом такая печаль.