Изменить стиль страницы

— Сделаем, — повторил Меламед… — Но не пора ли сказать Цесарке, когда и куда мы поедем?

— Это решим за ужином под приятную музыку и телятину в винном соусе. А твой Цесарка где остановился? Тоже в "Стиклю?"

— Почти. Внизу, под окнами… В своем драндулете, — объяснил Меламед. — Разве это имеет значение?

— В жизни, пап, все имеет значение. Я думаю, выспимся всласть и отправимся в главный пункт — Людвинавас. Лучше начинать с колыбели, чем с кладбища.

Они и начали с колыбели.

Солнце косыми лучами било в окна форда. Но никто не задергивал их свернутыми в рулоны цветными, ручного шитья, занавесками. Гости не отрывали взгляда от мелькающих мимо застенчивых перелесков, озер в камышовом обрамлении и по-старчески горбатившихся холмов, на которых, как куры на насесте, примостились избы с нахохлившимися от ветра соломенными крышами. Беатрис и Мартина наперебой терзали слух мужей своими восторженно-тоскливыми восклицаниями:

— Господи! Какая красота! Но какая бедность!

— Смотрите, смотрите — аисты! — захлебываясь, вторили им Мендель и Шимон.

На проплывающие за окнами дивные красоты, подпорченные позапрошловековой бедностью, поглядывали и мужчины, но их мысли то и дело возвращались к Людвинавасу. Эли и Омри по-деловому расспрашивали отца, не остались ли там, среди литовцев, какие-нибудь его знакомые, не сохранилось ли в Людвинавасе какое-нибудь Меламедово имущество. Может, одна-другая семейная реликвия. Близнецы корили себя за то, что своевременно не заставили его навести справки. Жак слушал и задумчиво отвечал "Не знаю". Не рубанешь же с плеча, что долгие годы у него в голове было не имущество, не знакомые, не реликвии в Литве, а совсем другое, чему и названия не найдешь. И даже сегодня, принадлежи ему тут обширные угодья и недвижимость, он вряд ли бы стал о них хлопотать, а всё это охотно променял бы на то, что у него в войну живьём отняли…

— Был же у бабушки и дедушки дом? — сухо осведомился Эли.

— Был… Старый, крытый соломой, с флюгером… Его бабушке Фейге перед смертью завещал ее отец — Рувим Гандельсман…

— Неважно, с флюгером или без флюгера. Меня интересует, стоит ли он до сих пор и есть ли на него у тебя бумаги? — пресекая наперед всякую патетику, сказал неуемный Эли.

— Аба! — через головы невесток и внуков обратился к Цесарке Жак. — Ты не помнишь, дом наш в Людвинавасе на Басанявичяус еще стоит?

— Дома наши не тронули, — не оборачиваясь пробасил Аба. — Их просто присвоили… Когда в сорок шестом я первый и последний раз туда приехал, голуби моего отца еще вылетали из нашей голубятни; я задрал голову и, как в молодости, позвал их, и птицы, я даже от этого ошалел, узнали мой голос. Закувыркались в небе, и вниз… — Он посигналил ехавшему по обочине босоногому велосипедисту. — Ни отца, ни матери, ни сестер, а сизари и витютени как летали над местечком, так и летают. Тогда я еще подумал — могли же мы все в Людвинавасе родиться голубями…

Словно задохнувшись от воспоминаний, приунывший Цесарка замолк и нажал на газ.

Притихли и близнецы. Насытившись великолепием литовской природы и откинувшись на сиденье, вздремнули нащелкавшие из окна уйму замечательных кадров Беатрис и Мартина. Только Мендель и Шимон шумно продолжали играть в рубикс, передавая друг другу брикет модной карманной игры, изобретенной не то венгром, не то румыном, заработавшим на ней миллионы. Жака так и подмывало попросить Омри или Эли, чтобы они перевели слова Абы внукам и невесткам, но что-то его от этого удерживало: поймут ли те, что имел в виду Цесарка, вспыхнет ли у них что-то от его рассказа в сердце? Меламед зажмурился и вдруг под размеренный шелест колес вспомнил своих соседей по Трумпельдор. Господи, обожгло его, в какую стаю можно было бы собрать после войны убитых родичей Ханы-Кармелитки из Кракова, Моше Гулько из Мукачево, Дуду бен Цви Коробейника из Ясс, родись они не евреями, а голубями. Собери их отовсюду, сколько бы их летало над немилосердной Европой!..

Перед самым въездом в Людвинавас по крыше форда застучали крупные горошины проливного июльского дождя. В ветровом стекле показались первые опрятные избы городка (в начале семнадцатого века он так и назывался "Trobos" — "Избы"), и Жак, проглотив усмиряющую волнение пилюлю, впился глазами в околицу. К его удивлению, он ничего не узнавал. Дворы, крыши, палисадники — все было ново и незнакомо. Поначалу ему почудилось, будто Цесарка привез их не на родину, а совсем в другое место.

— Аба, — не выдержал он, — мы уже в Людвинавасе?

— Да. Через пару минут будем у тебя дома. Уже виден ваш каштан…

За отвесными полосами дождя виднелась только верхушка дерева, и Меламед взглядом, как дворниками, нетерпеливо расчищал его от пелены.

Машина остановилась.

Невестки раскрыли зонты, укрыли съежившихся внуков, а Жак вместе с близнецами быстрым шагом направился к избе. Возле калитки Меламед обернулся и крикнул высунувшемуся из кабины Цесарке:

— Не жди нас, Аба. Поезжай к себе…

Меламед дернул за ржавеющую проволоку колокольчика, и через миг в его перезвон вплелся хриплый бабий голос:

— Кто там?

Вскоре в сопровождении упитанной коротконогой дворняги появилась и его рослая обладательница.

— Чего господам нужно? — прохрипела она.

— Я тут, поне, родился и жил до войны с родителями. — Меламед обвёл указательным пальцем избу, двор и деревья… — И вот сегодня… после долгого перерыва вместе… с моими родными приехал в наш дом, — тоже по-литовски ответил Жак.

— В ваш дом? — женщина и дворняга глянули на незнакомца с пренебрежительным удивлением.

— Сейчас это, конечно, ваш дом, — успокоил ее Жак. — У нас, слава Богу, есть свое жилье. Но этот каштан посадил мой прадед… Генех… И этот колодец он вырыл…

— Но на нашей земле, — не уступала литовка. — Мы живем тут уже сорок лет… — перешла она на русский.

Дождь усиливался.

— Живите еще сто… Мы ничего не собираемся у вас забирать. Приехали посмотреть. И, если разрешите, немножко посидеть в избе… В долгу не останемся…

— Ну что ты, пап, мелешь? Это кто, извини меня, перед кем в долгу? Мы или… — Эли не договорил. — Брось унижаться, — сердито произнес он на иврите…

Жаку и самому опротивело клянчить, чтобы их впустили ненадолго в избу, где он родился и сделал свой первый шаг. Чего, собственно, эта баба боится? Они ж не воры, не грабители и не следователи, которые пытаются доискаться правды о том, кто в сорок первом спал на перинах Фейге и Менделя Меламеда, носил их одежду, ел и пил из их посуды. Зайдут, посмотрят, как в кино, на стены, на пол, на потолок, и — поминай как звали. Жак понимал, что эта баба с дворнягой тут не первая хозяйка и что кто-то должен был вселиться в пустовавшую прадедову избу, обжить ее и переделать на свой лад. Не стоять же ей чуть ли не целый век заколоченной крест-накрест, не ждать, пока из какого-то неведомого края нагрянут ее настоящие владельцы. Так уж испокон веков повелось — никому не запретишь пользоваться брошенным колодцем и черпать из него воду или собирать плоды с высаженного тобой, но покинутого дерева. Проще всего было бы прекратить торг, повернуться и навсегда укатить отсюда, но бессильная обида и стыд перед детьми заставляли Меламеда не отступать и, что называется, ломиться в закрытые двери.

— Я должна спросить у мужа, — наконец снизошла литовка и на весь двор закричала: — Пранас, Пранас, иди сюда! Какие-то неизвестно откуда взявшиеся евреи просятся в гости.

— Так что ты держишь их на дожде? Веди в избу: не видишь — льет как из ведра? — ответил вышедший на крыльцо Пранас.

Та не посмела ослушаться и засеменила к избе. За ней поплелась дебелая с намокшими, отвислыми, как картофельная ботва ушами, дворняга.

Пранас, простоволосый, крепко сбитый мужчина, встретил приезжих в расстегнутой холщовой рубахе и в галифе, заправленных в солдатские кирзовые сапоги. Ему было около шестидесяти, но выглядел он гораздо моложе. Озерный блеск его пронзительно голубых глаз смягчал небритое, со шрамом над губой, лицо. Выслушав сбивчивый рапорт жены, он против всех ожиданий пригласил приезжих в дом, распорядился накрыть на стол, принести деревенского хлеба, сыра, свежих огурцов, меду и, когда Меламеды уселись на деревянную лавку, сказал: