— Бабушка, это твои зубы?

— Мои, — прошамкала она.

— А уши где?

Господи, как они тогда с Ефимом смеялись! Как смеялись! Когда это было? При Царе Горохе? До нашей эры? В какой жизни?

Она смотрела на Павлика, и ей казалось, что своей жизни, в которой она, без вины виноватая Вера Филатова-Вижанская, не должна была бы держать ответ за чужие грехи, за вводы «ограниченного контингента» войск Красной-Советской Армии, за целование танков и территориальные захваты (ведь сама она никогда в них не участвовала), такой жизни у нее не было, а была другая — навязанная, вставная, как протез, натиравшая до крови душу. Не было и, наверно, не будет у неё и другой судьбы, кроме судьбы перекати-поля, чужачки, ибо на свете только для смерти не существует чужих, для смерти все — свои, независимо от рода и звания…

— Баб, ты что ворон считаешь — кофе стынет!

IV

Ей никуда не хотелось ехать — да что там ехать — даже переезжать на другую квартиру. Всё, что предлагал предприимчивый зять, не устраивало ее. Вера Ильинична пока еще в здравом уме: перебираться на кудыкину гору — за железнодорожный мост, почти на вокзал или в дряхлую деревенскую халупу на Неменчинском шоссе — ее не принудит никто. Оттуда до Ефима тремя автобусами тащиться не дотащиться.

— Это ж, мамуля, дачные места. Леса, земляника, грибы, — соловьем заливался Семён. — Туда, как вам известно, приезжают отдыхать академики из Ленинграда, шишки из Москвы. Повесил гамак, и качайся, дыши весь день полной грудью озоном! Вдох… Выдох…

— Известно, Сёма, все известно. Но ты же, хороший мой, знаешь, что я не важная птица и где я обычно отдыхаю…

— Ну и что? Кто же отдыхает на кладбище? У какого-то шведа или датчанина я, между прочим, вычитал, что вредно изнурять память утратами. Это почти на треть укорачивает нашу жизнь.

— Что поделаешь, если у меня кроме утрат ничего не было.

— А Илана? А Павлик? А уйма друзей? В конце концов, я, ваш зять, — возражал он, и, как от щекотки, поперхивался мелкозернистым смехом. — Вас любят, ценят. Ефима Самойловича и Клаву, конечно, никто не заменит… Но у вас мы… Не терплю громких слов, но мы…

— Знаю, Сёма, знаю… Но ты всё-таки, дружок, поищи для меня другой вариант — без грибов и земляники, без грохота поездов и привокзальной пьяни под окнами…

— Стараюсь, мамуля… Хотя лучше было бы не искать…

— Из-за меня, уверяю тебя, задержки не будет… Улетите вовремя. В крайнем случае попрошусь к Валентине Павловне. Она меня приютит. Будем вместе Джона выгуливать и ждать от вас хороших писем. Из Пуэрто-Рико и Израиля. Ольга Николавна из Любека их пачками получает и почти все читает нам вслух. Ее Аркаша, будущий Ойстрах и одногодок нашего Павлуши, в Кельнскую консерваторию с первого захода поступил. Лора и Абраша ресторан открыли, только русские национальные блюда и напитки подают — уральские пельмени, уху, кулебяку, пирожки с капустой, квас, водочку… Ты, Сёма, не поверишь, но мы уже договорились каждую неделю по очереди громкие читки устраивать. Только при одном условии — плохих писем не читать. Зачем друг друга пичкать невесёлыми новостями? Правда, хорошие новости как деньги — их в лотерее мало кто выигрывает, их надо заработать.

— Даст Бог, заработаем. Мы с Иланочкой не ленивцы, — сказал Семён, прервав затянувшийся отчет тещи об успехах дружественной семьи Файнштейнов-Кораблевых в не менее дружественной Германии, и снова пустился в бега по городу. Кровь носом, но он должен найти для Веры Ильиничны квартиру. Должен. Не оставлять же ее в чужой квартире с чужим пудельком.

Как только за Портновым закрылась дверь, в доме затрещал телефон.

Опять какой-нибудь книголюб, подумала Вера Ильинична и неторопливо направилась к аппарату-горлопану.

— Слушаю… Валентина Павловна? Что? Не может быть… Хорошо, хорошо… Я одеваюсь, ловлю такси и сейчас же мчусь туда…Что? Могу захватить… Если застану её дома… Удобно. Мне по пути, по пути… Я мигом…

— Что, баб, случилось? — услышав ее взволнованный голос, спросил внук, оторвавшийся от чтения книги какого-то буддийского монаха-врачевателя.

— На кладбище полиция.

— Ну и что?

— Как — ну и что?

— Обычное дело. Опять, наверно, с какой-нибудь могилы бронзу или медь свистнули… Но у дедушки — ни бронзы, ни меди, да и сам памятник из обыкновенной гранитной крошки.

И Павлик снова вернулся в Тибет к премудрому буддийскому монаху-целителю.

— Мясо в холодильнике, суп с гренками согреешь сам, а вместо компота — желе, — зашнуровывая туфли, проинструктировала внука Вера Ильинична и выбежала во двор.

— А где оно — это еврейское кладбище? — простодушно поинтересовался таксист, когда она села в машину.

Удивленной Вере Ильиничне пришлось подробно объяснять ему, как туда проехать.

Раньше на такой вопрос она бы и внимания не обратила, но сейчас это покоробило её. Неужели, мелькнуло у неё в голове, этот молоденький литовец до сих пор никого не возил на еврейское кладбище? Ни местных евреев, ни евреев приезжих — американцев, французов, англичан, которыми в летние месяцы кишмя кишит город? Может, и вправду не возил. Может, в самом деле дороги не знает. Время бежит, знающие маршрут уходят, а за руль садятся зеленые юнцы, которые пришли на свет уже «после евреев» и при упоминании о них — живых или мертвых — только плечами пожимают.

Такси остановилось возле новехонькой машины с броской и невдохновляющей надписью «POLICIJA»; Вера Ильинична расплатилась с водителем, нырнула в воротца и уже издали увидела, как в сопровождении смотрительницы Толстой Берты между надгробьями чинно и озабоченно расхаживают полицейские с собаками. Служивые никого не подпускали к себе близко, деловито что-то выискивая и щелкая закупленными в Швеции фотоаппаратами.

Вера Ильинична оглянулась вокруг и с какой-то стыдливой радостью отметила про себя: Ефимову могилу погромщики не тронули, они потрудились в соседнем ряду, где покоятся геолог Моисей Файнштейн, супруг Ольги Николаевны; директор гастронома Альберт Гомельский, женившийся на бакинской армянке Рануш; и чуть поодаль — Марк Коган, супруг Валентины Павловны. Когда Вера Ильинична подошла поближе, полицейские еще продолжали прочесывать кладбищенские ряды и щелкать фотоаппаратами, а собаки с профессиональным интересом обнюхивали уцелевшие могилы и разбросанные обломки.

— Господи, Господи, в войну двести тысяч уложили, а кому-то всё мало, — причитала Валентина Павловна, прижимая к груди, как младенца, кучерявого Джоника, косившего свои пуговки-глазки на казенных ищеек, которые шныряли между надгробьями. — Теперь взялись и за мертвых.

Пуделек от испуга и из благодарности за хозяйскую ласку залился застенчивым лаем.

— Беда… — взволнованно повторяла Валентина Павловна. — И могилу сторожить надо, и Джоника не с кем оставить… Тише, милый, тише… Все вокруг спят, а ты их, негодник, будишь. — Она погладила собачонку, но та залаяла пуще прежнего.

— Наши все целы? — нетерпеливо спросила Вера Ильинична.

— Гомельскому на фотографии глаза выкололи, а у мужа Ольги Николавны — Моисея Израилевича какой-то краской фамилию залили. Как и в позапрошлом году, больше всего досталось военным. Их надгробья повалены и разбиты. Может, вы с кем-нибудь из покойных были знакомы? Я лично никого не знала… Полковник медицинской службы Евсей Иоффе, политрук Гесель Гиршбейн… А на некоторых камнях автографы оставлены — «Juden raus!» Какое счастье, что моего на сей раз пощадили, а ведь он близкий сосед Ефима и этого Евсея…

— А что говорят полицейские? — Вера Ильинична повернула голову в сторону сыщиков.

— Ничего. Допросили Толстую Берту, видела ли кого-нибудь. Та ответила, что крепко спала.

— И все?

— А что, по-вашему, она им еще могла сообщить? Что с бродягами водку на могильных плитах пьет? Что свиные объедки на них оставляет? — подытожила Валентина Павловна. — Всё, как и в прошлый раз: пощелкали аппаратами, понасобирали обломков, собачьим дерьмом кладбище загадили, Берту порасспрашивали, и — гуд бай. Ищите, дорогие жёны, сами. У полиции и без еврейского кладбища работы по горло. — Валентина Павловна погладила Джоника, нагнулась, поцеловала в смазливую пушистую мордочку. — А что дорогие жены могут? Стоять с утра до утра с ружьями? — И вдруг она воскликнула. — Ах, Джоник, ах, шалунишка! От ласки всю кофту описял — ню, ню, ню!