— Передумали?
— Что вы, что вы…
Вижанской показалось, что Валентина Павловна намекает на появившиеся у неё сомнения, укоряет за то, что она вдруг потеряла к ним интерес, перестала призывать всех объединиться и что — какая двурушница! — подняла крылышки.
— Пусть кобелёк пока побудет у этого Шадрейки… подрастёт… — слукавила Вера Ильинична. Ей было неловко за уклончивый ответ, за то, что впервые она вынуждена ловчить и выкручиваться. У нее не хватало мужества прямо сказать, что и она, может статься, и впрямь поднимет крылышки и будет просить ту же Валентину Павловну или Ольгу Николаевну, или Рануш Айвазян-Гомельскую, чтобы присмотрели за могилой Ефима. Просил же ее присмотреть за его мамой Фаиной Соломоновной Игорь Кочергинский, проснувшийся после долгой спячки еврей. Что поделаешь — одни, как говорит Павлик, сходят с дистанции, а другие с эстафетной палочкой бегут к финишу. Уезжать вовсе не стыдно, если заставляют обстоятельства. Семен и Илана не желают быть людьми второго сорта — чужаками на родине. Бог им в помощь! Но на старости уже не ты на облучке, не в твоих руках кнут и вожжи, а у них, у молодых, и возок, на котором ты сидишь, не сегодня-завтра может против твоей воли оказаться среди мулатов в каком-нибудь Пуэрто-Рико или среди немцев в Любеке. И грешно бросать в состарившегося и больного седока, съежившегося на задке, камень, — и он имеет право на последнюю милость, на то, чтобы его зарыли в землю не чужие, а свои.
— Пусть, — согласилась Валентина Павловна.
— А вторая новость?
— Горисполком… прошу прощения, мэрия сместила Толстую Берту и вместо неё назначила мужчину… литовца… Может, при нем порядка будет больше.
— Дай Бог.
Разговор буксовал.
— Вы, кажется, чем-то расстроены? Плохо себя, Верочка, чувствуете?
— Сейчас все себя плохо чувствуют. Особенно на кладбище.
— Хотите, я вас посмотрю, — предложила Валентина Павловна. — Сердце послушаю. Ведь я ещё кое-что в недугах понимаю.
Вера Ильинична благодарно кивнула, погладила, как живое существо, надгробье и заторопилась к выходу.
Она шла не спеша, разглядывая и читая на заросших надгробьях выцветшие надписи. Шмуле Дудак, старший лейтенант… Доктор Пташек — к нему она водила заболевшего крупозным воспалением легких Ефима… Столяр Лазарь Глейзер — это он соорудил для них из карельской березы двуспальную кровать… Боже мой, Боже, сколько знакомых фамилий! Сколько могил, на которые уже никто не придет и не уронит слезу.
Было время, когда Вера Ильинична думала, что люди смертны, а кладбища бессмертны. Впервые она усомнилась в этом, когда, приехав в сорок шестом году на родину Ефима, в тихое, крохотное, как скворечник, местечко Камаяй, они направились на кладбище, и вместо могилы Ефимовых родителей между каменными обломками, разбросанными в высокой и сочной траве, обнаружили… буренку. Корова безмятежно дремала на солнце, и над ней в его пасторальных лучах кружились хмельные бабочки-махаоны и большие мухи, похожие на древнееврейские буквы, взмывшие с поруганных скрижалей в воздух. Неужто и сегодня, по прошествии стольких лет, в воздух снова взмоют эти горестные рои из разноязычных надгробных литер, неужто и сегодня в утренней дымке над еврейским кладбищем снова начнут кружиться раздробленные, разбитые ломами имена, и среди них его, Ефима-Хаима, имя, и ветер поутру унесет «е» на север, «эф» — на юг, «и» — на восток и «эм» — на запад.
Вера Ильинична давно поймала себя на мысли, что ни с того, ни с сего, без особой надобности принимается рыться в памяти и отыскивать в ней названия городов, где живут те, кто десятки лет тому назад уехал, кого знала, кому когда-то что-то печатала на своем доисторическом «Ундервуде» или «Эрике». Хайфа, Беэр-Шева, Нетания, Бат-Ям, Нагария, Иерусалим. Ей казалось, что все уцелевшие евреи Вильнюса переселились в Израиль. Там только выйди на улицу — и кого-нибудь из них обязательно встретишь.
Каждый раз, когда ей удавалось очистить от ила времени и поднять из небытия на поверхность чье-то лицо или адрес, она испытывала какую-то непонятную, обнадёживающую радость и волнение. Хоть на первых порах будет с кем словом перемолвиться и посоветоваться.
Ведь для новичка, только-только спустившегося с трапа, даже для всезнайки Семёна Израиль — тёмный лес. Это ермолку напялить на голову легко, а вот вместить в душу страну, ее землю, небо… Зять бредит Хайфой, а что, собственно, он о ней знает? Только то, что вычитал из какого-то популярного справочника и увидел на цветных картинках юбилейного буклета — портовый город на берегу Средиземного моря, университет на горе, роскошные гостиницы; загорелые, по-голливудски улыбающиеся евреи и рядом с ними безопасные, выставочные арабы; счастливые, похожие на только что принятых в октябрята и пионеры ребятишки с бело-голубыми флажками в руках; чисто выбритые, смуглолицые солдаты в лихо заломленных пилотках с вещмешками и автоматами за плечами…
Вере Ильиничне эта гористая, рекламная Хайфа с ее тянущимися вдоль всего побережья песчаными пляжами самой нравилась. Пляжи и море напоминали ей Палангу, ту самую, где в невод попала ее золотая рыбка и где она была так коротко и так безвозвратно счастлива. Если уж ехать в какой-нибудь израильский город, то, наверно, туда — в Хайфу.
— Вы, мамуля, каждый день там будете ходить к морю, смотреть на волны и на чаек, — нахваливал Хайфу Семён. — Там, кстати, в университете преподаёт Исаак Ильич Каменецкий, у которого я пять лет учился. Второй Эйнштейн.
В Хайфе жила и сослуживица Ефима, их старая приятельница Фейга Розенблюм. Ефим орудовал в той конторе ножницами и бритвой, а Фейга выстукивала на машинке протоколы допросов и прибегала к Вижанскому стричься. Польская гражданка, старая дева, Фейга одна из первых в шестидесятых добралась через Польшу до Святой земли. В сентябре прошлого года после долголетнего отсутствия она первый раз появилась в Вильнюсе.
— Я приехала к маме, — сказала она Вере Ильиничне. — Никуда не хожу, ни с кем не встречаюсь, общаюсь только с ней. Когда вдоволь с ней наговорюсь и наплачусь, улечу… Больше тут меня ничего не интересует.
— Но ты хоть разок по проспекту Гедимина прогулялась? Мимо своей бывшей работы прошла? — не выдержала Вижанская.
— Зачем спотыкаться о прошлое, где вдоволь и костей переломано, и крови пролито?
Вера Ильинична водила ее целый день по кладбищу; Фейга останавливалась у могил, вздыхала и тоненьким и колючим, как иголка, голоском восклицала:
— И Левин умер! И Сапожников! И Горовиц! И твой Фима, светлый ему рай. Кто же, Вера, в живых остался?
— Пока мы…
— Хурбан, хурбан, — причитала на иврите Фейга. — Бежать отсюда надо… Будь жив твой Фима, он бы тут не засиделся, при первой же возможности увез бы вас к нам. Таких парикмахеров — раз-два и обчелся. Как он стриг! Как он стриг! До сих пор помню свою прическу — под мальчика! Твои не собираются?
— Собираются… Сейчас, Фейга, все куда-нибудь собираются… даже литовцы…
— А Иланка твоя как записана? — литовцы сослуживицу Ефима видно мало интересовали.
— Еврейкой. И внук мой евреем записан. Это только зять — Сёма до прихода Горбачева по паспорту был русским, но теперь, кажется, пришел в сознание…
— У нас с этим делом строго, за подделку документов можно и срок схлопотать. Имейте это в виду, — предупредила Фейга и по пути к могиле матери, близоруко щурясь на надгробья продолжала ронять в тишину: — Злата Иоселевич! Клара Фрадкина! Ида Померанц! Какая женщина была, какая женщина — не Померанц, а Грета Гарбо! Хурбан, хурбан. Ужас!
На прощание Фейга Розенблюм подарила Вере Ильиничне брелок для ключей с изображением Стены плача и оставила ей на всякий случай свой хайфский адрес, но Вера Ильинична его куда-то так засунула, что по сей день не может вспомнить — куда… Может, в проданную «Защиту Лужина», может, в какой-нибудь том Чехова…
Никто из Вижанских из-за пропажи адреса особенно не сокрушался. Пропал так пропал.
Дальновидный Семён больше рассчитывал на своего учителя Исаака Каменецкого — второго Эйнштейна, чем на скромную машинистку «из органов». Только Каменецкий может помочь своему бывшему студенту устроиться на каком-нибудь военном заводе. За Илану беспокоиться нечего — работу всегда найдет; лаборантки-химички там нарасхват. Главное поскорее выбраться из Литвы. Но все попытки найти для Веры Ильиничны однокомнатную квартиру оказывались тщетными. Всё, что Семён предлагал, тёща тут же выбраковывала. То район не по нраву, то этаж слишком высокий, то народ вокруг не симпатичный.