Изменить стиль страницы

Увадьев проснулся получасом раньше. Падала луна на стол, где стояла пустая консервная коробка; дробный жестяной луч тянулся через комнату в самый его зрачок. Полуголый, но в пенсне, Жеглов высыпал в бумажку какой-то порошок.

— …ты что?

— Хина… завтра начнётся, чувствую. Где у тебя вода? запить…

— Вон, в бутылке.

Жеглов выпил и, морщась, присел на лавку.

— Ты всё кричал во сне… какую-то женщину поминал. Варвара, это мать твоя?

— Кто, Варвара? — Увадьев думал о другом. — Кстати, кто вошёл в комиссию от бумажников?

— Морошкин… ты его встречал у меня, рябоватый. Фу, какая всё-таки горькая!.. Тебе Наталья не писала?

— Нет… да и не о чем. А что?

— Я тебе сам хотел сказать, но всё не удавалось. Я живу с ней.

Увадьев пристально взглянул на Жеглова; тот лежал с руками, закинутыми под затылок, и в лунном, значительно померкшем потоке чётко торчал остренький его носик.

— Ничего, живи. Она, знаешь, неплохой человек… я припоминаю.

— Ты потерял хорошего человека, да. И вообще ты странный человек, Иван. Нет у тебя в жизни друга, при смерти которого ты сказал бы: и я умру.

— И не будет, — суховато подтвердил Увадьев и тут же покраснел, вспомнив Катю. — Давид, давай никогда больше не будем об этом!.. ты друг мне, но, может статься, никогда больше не станешь мне другом.

Он снял трубку с телефона и соединился с больницей. Заспанным голосом фельдшерица сообщила, что новый, Элеоноров, бредит, и сделать какие-нибудь предсказания на его счёт нельзя; ей гораздо легче далось новое имя Геласия, потому что она не знала прежнего.

— Слушайте… — Увадьев замялся. — Там нет врача поблизости? Имею особый вопрос. Что? Хорошо: как вы думаете, сможет он жениться?.. ну, через год!

В трубке слышен был подавленный зевок:

— Нет, не думаю. Ткань разможжена, сильное кровотечение… утром оперируют.

— Ага, такой оборот?.. покойной ночи, товарищ. — И стал ходить по комнате.

Потом он вспомнил про порвавшиеся подтяжки и, отыскав в стене иглу, сел зашить их; после разлуки с женой чинился он всегда сам, употребляя самую толстую суровую нитку, которую иногда густо наващивал. В воображении ему представился поверженный и искалеченный Геласий; он смотрит в Увадьева и напоминает то первое слово о земном счастьи, с которого началось геласиево преображение: «…а ты из дырки скитской убежишь, отыщешь себе труд по рукам, зазнобину заведёшь первый сорт, и станет барышня твоя целлюлозный шёлк…» Таилась какая-то хрупкая неправда в его тогдашнее увереньи, которое с такой лёгкостью разбил удар филофеева сапога. Он шил, протаскивая иглу плоскогубцами сквозь кожу, и всё отыскивал поправку к идее, которая возместила бы геласиеву утрату.

Тут и прибежал милиционер сообщить о «самоповешении» бандита. Повествуя о том, как выпрашивал арестованный папиросу сквозь воротную щель и как он отказал, памятуя наставления Увадьева, даже в окно к начальнику полез было милицейский; имелись у него секретные на этот счёт соображения. Но Увадьев закрыл окно перед самым носом и, дошив, принялся одеваться.

— Давид, я всё хотел тебя спросить… где она сейчас, Наталья?

Тот понял, что сообщение об их браке Увадьев принял за простую уловку.

— Работает на фабрике, а что?

— Вспоминает меня?

Жеглов пожал плечами.

— Прости, я не понимаю. Ревнуешь, что ли?

— Нет, а как бы это сказать… может, ей деньги нужны?

— Зачем же, моего заработка хватает. Да и сама зарабатывает, — холодно объяснил Жеглов.

Увадьев заглотнул воздуха столько, что чуть не отлетела какая-то пуговица с груди, и поднялся:

— Да-да, вы оба замечательные люди, — сказал он, с удовольствием потирая руки. — И вам нужно было сразу, тогда же… понимаешь? А я зря тут третьим замешался! Эко солнце-то, ровно ягода. Ну, пойду взглянуть… вали, глотай свою хину!

И он ушёл, а Жеглов остался лежать. Начинался малярийный приступ; в непрозрачных потёмках сознанья наступила бестолковая беготня мыслей; собственная рука показалась ему зелёной. Подобно опечатке, ещё не обнаруженной в тексте, мучило его сообщение милицейского, о монахе, попросившем закурить. Филофееву потребность он пытался объяснить десятками громоздких догадок, а дело было совсем просто: следуя путём Аввакума, Филофей хотел изойти из мира через огонь. В поисках незажжённой спички он излазил весь земляной пол сарайчика, прежде чем порешился на иную, подлецкую смерть… Солнце, восходившее из-за ветлы, и впрямь показалось Жеглову ягодой, но незрелой и горькой, как та хина, за которой он снова потянулся.

VI

Пока не пришли власти открыть сарай, милицейский недвижно сидел возле, на досках, и в служебном раздумья созерцал ноги, изобилие ног, топтавшихся перед ним. Сперва были тут только сапоги, порыжелые и бесстрашные к засухе или слякоти, а попозже, когда весть о происшествии докатилась и до Макарихи, появились и лапти, и женские полусапожки с резинками, и даже чей-то щёгольский сапожок. Всё это было привычно, и только громадные валенцы, этакие войлочные стояки, на которых качаться бы великаньему тулову, чуточку развлекли милицейское оцепенение. Но валенцы переступили вдруг запретную черту, за которой любопытство становилось уже наказуемым, и ретивый страж вскинул голову на такого смельчака.

В валенцы вдет был некрупный старичонка в застиранной рубахе и, как сразу определялось по желтизне плешины, гробового возраста. Стараясь подкупить служаку последними улыбочками, остатками прежних богатств, просил старик дозволения заглянуть во мрак окошка.

— Удостовериться желательно, правда ли… — наползал Вассиан и весь, от плеши до валенцев, пахнул чем-то резким, кошачьим: теперь он ютился на задворках у благодетеля.

— Катись, пока я тебе колёс не наточил! — загадочно пригрозил милиционер и гнал назад, точно от созерцания окна, где висел самый непримиримый, и мог произойти главный вред.

Он напрасно усердствовал: у сарайчика больше говорили о первом крупном транспорте лесоматериалов, прибывшем на Соть, чем о запоздалой гибели Филофея; к вечеру же у всех сложилось так на душе, точно после утреннего происшествия протекла целая неделя. Через два дня, одновременно с приездом комиссии, притащился второй транспорт, и тогда неуверенная надежда оживила людей, но строительство всё ещё стояло, как бегун на старте. Постепенно темп работ ускорялся, и почти в полном соответствии с ним тормозился ход сотинской смуты. Банда затихла, порох её сырел, ржавела её ярость. Мокроносову снова подметнули записку, что все воротятся на покинутые места, буде им даруется прощенье за нечаянные их шалости; Мокроносов отослал бумажку в уезд, так и заглохло. Приходил мужичок, требовал сто рублей с Увадьева за одну значительную тайну; сторговались на трёшнице, но в последнюю минуту тот струсил Сорокаветова, пришедшего по какому-то делу, выкинул из кармана полученные сребренники и сбежал в молчаливую неизвестность. Был как бы туман, а в нём тени, и что тут было всерьёз, что от воображения — не разобрать. Виссарион совместно с Пронькой задумывал облаву на бандитов, и Увадьев подался на просьбу Мокроносова не трогать завклуба до ближайшей улики. Он недоумевал, допуская вредительство лишь в одну сторону. Во всяком случае, когда на Соть прибыл новый председатель губ-исполкома, дрезина выезжала ему навстречу без всякой охраны.

В продолжение трёх дней комиссия не выходила из конторы, изучая цифровую действительность на текущие сутки. Как-то в конце дня туда пришёл Акишин в сопровождении кучерявого комсомольца и, вызвав председателя комиссии, с делегатским достоинством вручил ему синюю тетрадку, полную ветвистых каракуль.

— От рабочих прими, — сказал Фаддей, прикрыв щеку, где ещё красовалась двухвершковая царапина.

— О чём?.. — прищурился тот.

— Возьми, — чванно настаивал Акишин, меняясь в лице. — Не я, тыща с тобой говорит!

Тот взял, пожимая плечами, и тут же просмотрел её. Первую страницу занимало требование рабочих продолжать строительство во что бы то ни стало; возможное подозрение, что массой строителей руководил лишь шкурный интерес, отводилось готовностью пойти на известные жертвы; остальные пятнадцать были заполнены подписями. Здесь и лежала разгадка непонятного оживленья и беготни по баракам, наблюдавшихся в последние двое суток. Полистав их, председатель обещал принять к сведению акишинское поручение и тут не удержал улыбки.