Изменить стиль страницы

Послышались тихие всхлипыванья; а соловей все раздражительнее заливался в ночной тишине:

– Паша! Милая! Не плачь только! – утешал мужской голос, Я все сделаю, чтобы нам повенчаться. Потерпи только малость. Вить, ты не перестарок какой – тебе только семнадцатый год пошел.

– Ах, Егор Петрович, я и пять лет готова терпеть, только бы вы были моим суженым.

– И буду, Паша, – я на все пойду. Я уж думал об этом, и, кажись, надумал.

– Что же вы надумали?

– А вот что: тебя знает Марья Саввишна?

– Еще бы! Во дворце жила – как ей меня не знать? Всякий раз при встрече «аленьким цветочком» меня называет. Меня и государыня знают: раз как-то княгиня посылали меня с одним узором к Марье Саввишне, и вдруг к ней – сама государыня! Я, знамо, низехонько поклонилась – и к сторонке, а они заметили меня, да и говорят так милостиво: – «а, Марья Саввишна, у тебя гостья, да еще какая! Самому директору академии пудрит голову». – Это княгине-то. А Марья Саввишна и говорит: «точно, государыня, – это «аленький цветочек». – Я так и сгорела вся.

– Ну, вот видишь, Паша, так мы через Марью Саввишну: она сколько уж дворских девушек повидала замуж! И нас благословит; до самой государыни наше дело доведет.

Вдруг в ночной тишине послышался стук приближающейся кареты, и скоро затем она остановилась у дачи княгини Дашковой.

– Ах, матушки! – это наша карета, – послышался испуганный женский шепот под кустом сирени: – княгиня, знать, не ночует в городе… Прощайте, Егорушка!

И в кустах прошуршало женское платье.

III. Пропавшие следы и подозрительный платок 

На другой день княгиня Дашкова проснулась по обыкновению очень рано и отправилась на веранду, выходившую в сад. Веранда обставлена была зеленью и цветами, до которых княгиня была большая охотница. Утро было прелестное, и хотя Екатерина Романовна после вчерашних объяснений с государыней находилась в мрачном настроении духа, однако, и на нее оживляюще подействовала эта чарующая тишина летнего утра, и позолоченная солнцем зелень, и голубое небо, напоминавшее ей одно незабвенное утро в волшебном Сорренто. В самом деле – неужели она, княгиня Дашкова, которая пользуется дружбой величайших гениев Европы, светил ума и науки, – может завидовать какой-нибудь Нарышкиной, никому неизвестной? Что она? Придворная, светская дама, просто баба – и больше ничего. Не княгине Дашковой, директору академии наук и председателю российской академии, завидовать предпочтению какой-нибудь статс-дамы: подобная зависть – это холопское чувство. «Ближе к самой… Что ж! камердинер, Захар еще ближе журит ее каждый день, – так и Захарке завидовать?.. А Марья Саввишна еще ближе… Нет, я не хочу быть холопкой!

Эти соображения окончательно ее утешили, и она весело взглянула на Пашу, свою хорошенькую камер-юнгферу, когда та в своем светленьком платьице вынесла на веранду кофе для княгини.

– Какая ты сегодня, Паша, авантажная, – ласково кинула княгиня: – точно за ночь похорошела.

Девушка вспыхнула и стала еще миловиднее в своем молодом смущении.

– Уж не влюблена ли? а? Ишь, плутовка!

– А разве от этого, ваше сиятельство, хорошеют? – с наивной стыдливостью спросила девушка.

– Как же! Когда девушка полюбит, она сразу хорошеет: недаром древние говорили, что влюбленной сама богиня любви дает взаймы частицу своей красоты.

Но вдруг внимание княгини было привлечено чем-то в саду, под верандой.

– Что это? Мои цветы помяты, грядки изрыты…

Княгиня быстро спустилась с веранды. Если бы она в эту минуту взглянула на Пашу, то увидела бы, что розовые щеки девушки моментально покрылись смертной бледностью. Она одна знала, как и по чьей вине это произошло. Зная притом, как княгиня любила цветы и эти грядки и клумбы, которые она сажала собственными руками, – Паша не сомневалась, что виновников этого беспорядка в саду неминуемо ждет Сибирь. В то время помещики имели право не только брить лбы своим крепостным, но собственной властью и ссылать в Сибирь на поселение. Паша с трудом удержалась на ногах, схватившись за перила веранды.

Навстречу княгине шел старый садовник. Седая голова его тряслась от волнения.

– Видишь это? – с недоумением и со строгостью в голосе спросила Екатерина Романовна.

– Вижу-с, матушка ваше сиятельство, – с покорностью судьбе отвечал старик.

– Кто же это наделал? Неужели свиньи?

– Полагать надо, ваше сиятельство, что свиньи-с.

– Но откуда? Как? У меня свиней нет. Значит, сад был отперт?

– Заперт был-с, ваше сиятельство, и ключ у меня на гайтане-с.

– Так как же? откуда? от Нарышкиных? Но как же через забор? Тут и собака не перескочит, а как же свиньи перелезут?

– И ума не приложу, матушка.

– Разве есть дыра в заборе?

– Искал, ваше сиятельство: нигде и щелиночки нету.

– А следы есть?

– Так точно – есть, ваше сиятельство.

– А куда ведут?

– Вон в те сиреневые кусты, и там пропадают: точно проклятые твари с неба свалились, прости Господи!

Собралась дворня. Начали шарить по всем закоулкам, в саду, по аллеям, по кустам. Освидетельствовали забор, прилегающий к саду Нарышкиных: все доски целы, ни малейшего отверстия. А, между тем, следы свиных ног явственны и действительно – пропадают в сиреневых кустах.

– А вот я барскую ширинку нашел! – раздался вдруг из самой гущины кустов голос поваренка Ильюшки.

– Какую ширинку? Давай сюда!

Поваренок вылез из кустов. В руках у него был батистовый платок.

Показали платок княгине. На лице ее выразилось глубокое изумление. Платок был надушен модными духами, платок тонкий, барский и – княгиня даже отшатнулась: на платке вензель и герб Нарышкиных, а самый вензель – Льва Нарышкина, Левушки, знаменитого обер-шталмейстера и любимца императрицы, одним словом – «шпыня»!

Княгиня обвела всех недоумевающим взором. Как! Неужели этот старый сатир был у нее в саду? Но зачем? Разве шпионил?

Но откуда свиные следы? Разве, в самом деле, он на ночь обращался в сатира с козлиными ногами? Ведь, следов козлиных не отличишь от свиных следов. Дашкова готова была верить существованию сатиров.

Потом она подозрительно взглянула на Пашу… «За ночь похорошела… Неужели это Лев наушник? Не может быть! А впрочем»…

Она что-то сообразила и унесла платок на веранду.

«По ниточке доберусь и до клубочка», – думала она, садясь к столу, на котором стоял простывший кофе.

IV. «Императрица – Захара боится!». 

Между тем, тот, кого Иосиф II и Екатерина II называли то «дураком», то «дон-Кихотом» «l’emule du heros de la Manche», то «Горе-Богатырем Касиметовичем» и другими презрительными прозвищами, причинял всем громадное беспокойство. Императрица по этому поводу то и дело жаловалась Храповицкому, что у нее «от забот делается алтерация»[8].

Да и было отчего быть «альтерации». Дни стояли жаркие, а о жизни на даче, в Царском Селе, и думать, было нечего. С объявлением манифеста о войне, 30-го июня, императрица переехала в город. На плечах две войны разом – шведская и турецкая. В тот же день, 30-го июня, получается известие, что шведский флот, приближаясь к Ревелю, успел захватить два наших фрегата – «Гектора» и «Ярославца». Дурной знак! Хотя на молебствии в Петропавловском соборе императрица и была утешена «очень великим многолюдством молящихся и выразилась пред приближенными, что «в Петербурге шведов замечут каменьями с мостовой» (шапками закидаем), однако, тотчас же велела изготовить указы «о вольном наборе людей в Петербурге» и о «наборе мелкопоместных дворян новгородских и тверских», наконец – «о вольном наборе из крестьян казенного ведомства». Мало того, из содержавшихся в крихрехте (под военным судом) от полевых полков приказала простить около ста человек для укомплектования команд, а из «арестантов по морской службе» велела простить более полутораста человек, чтобы только было кого послать на корабли. Волнуясь, она не знала чем угодить солдатикам: так, 7-го июля, она на свои собственные деньги купила сто быков, заплатив 2,006 р., и послала в подарок солдатикам – пусть кушают на здоровье! А когда через несколько дней Храповицкий поднес ей «дешевые антики», до которых императрица была охотница и постоянно покупала, – она отрезала Храповицкому:

вернуться

8

Храповицкий. «Дневник», 95.