– Читай! Читай! – раздавались и другие заинтересованные голоса.
Толпа крестьян почти вплотную обступила «сливки» кабардинской знати.
На унылой и помятой морде несостоявшегося тефтеря-эмини тоже пробудился некоторый интерес. Он наклонился к панцирю и зашевелил толстыми потрескавшимися губами. Потом он выпрямился, и все увидели его растерянную улыбку.
– Что там написано, говори! – приказал Хатажуков.
– Я скажу, – хрипло начал грамотеи. – Скажу. Только она, эта надпись, странная. Но я, клянусь, скажу правду.
– Он скажет, – пообещал кадий.
Грамотей набрал в грудь воздуху побольше:
– Слово в слово скажу. И меня потом не ругайте, я тут ни при чем. Вот что гласит эта надпись: «О, аллах, Айнан, Меджид…» – это значит «Истинный, Всемогущий»… – Большинство собравшихся понимающе, с благоговением кивнули, а некоторые воздели руки к небу. – «О, аллах, Айнан, Меджид! Пусть проклятие твое падет на голову свиньи, надевшей этот гяурский доспех, и да подохнет она мучительной смертью от удушья!»
Если бы сейчас скатилось с горы сосруковское меч-колесо – жаншарх, или над дикой грушей пронеслась бы с жутким воем сказочная крылатая собака Самир, и тогда люди не были бы так изумлены и ошарашены.
Только Ахлов благочестиво огладил ладонями лицо и бороду, как бы свершая омовение, и произнес торжественно:
– Аминь!
Не будь этого глупого «аминя», вся толпа чувствовала бы себя оскорбленной и осмеянной, а тут, после минутной растерянности, грянул дружный хохот, заглушающий отдельные негодующие крики.
Хихикали злорадные князья и тлекотлеши, горько усмехался, покачивая головой, Тузаров, подобное же чувство испытывал и его кан Кубати: столько горя, столько тяжелых утрат, крови и грязи, а из-за чего?!
Кургоко Хатажуков с трудом перенес этот удар. Бледный, но спокойносуровый, он встал, поднял руку, заставил толпу умолкнуть.
– Мехкем еще не сказал своего последнего слова! Какому наказанию подвергнется предатель? – В этот момент князь ненавидел Вшиголового неизмеримо острее и ожесточеннее, чем когда-либо, хотя гадкую надпись на панцире сделал не Алигоко.
Быков и Ахлов беспомощно переглянулись. Стало очень тихо.
Слово, которое было у всех на уме и которое никто не решался выговорить, сказал настырный и несдержанный кадий. Он его, правда, негромко сказал и не всем, а только сидящему рядом Ислам-беку Мисостову, но услышали все:
– Изменники, попадающие к нам в руки, вымаливают скорую смерть. С этого вашего Алигоко хан приказал бы содрать кожу и натянуть ее на большой тулумбас [188].
– Да ты что, почтенный! – возмутился Мисостов. – Лишать жизни князя?! Кня-я-зя!
– Тогда лишить его княжеского звания! – крикнул кто-то из простолюдин.
Мисостов вскочил:
– Еще не было такого, чтоб с князя слагали его звание! Разве только с изгнанного… – Ислам-бек осекся, будто сказал лишнее, и сел.
Окончательное решение прозвучало так:
«Посадить изменника Шогенукова на плохую и неоседланную лошадь, выпроводить, безоружного, за пределы Кабарды и объявить, что Шогенуков больше не князь, и его может убить любой человек, ежели Шогенуков появится на кабардинской земле снова. Все имущество и достояние Шогенукова отобрать и разделить».
Алигоко довольно безучастно выслушал приговор: после того, как была прочитана злополучная надпись, он вдруг утратил всю спою наглость и волю к сопротивлению: вот был бы он хорош, когда б хану прочли это миленькое пожеланьице! Греметь бы тогда высушенной алигоковской шкуре под тулумбасными палками…
Старая кляча быстро нашлась. Нашлось и несколько парней, желающих пойти в «провожатые».
– Наденьте на эту свинью ее панцирь! – распорядился князь.
Два молодых уорка со смехом бросились выполнять приказ.
Подавленный, Шогенуков не сопротивлялся. Всей толпой его провожали к реке, через которую надо было переправиться на тот берег и продолжать бесславный путь за пределы Кабарды.
Вслед ему неслись насмешливые напутствия, но Алигоко вроде бы ничего и не слышал. И вдруг, когда лошадь его уже вошла по колена в воду, он обернулся на пронзительный старушечий голосишко и увидел, как торжествующе приплясывает на берегу древняя, но бодрая кабардинка и выкрикивает нараспев:
Кто соленым объедается,
Тот водою обпивается!
Где повезет, где нет, не знаешь,
Бывает, что и ляпсом зуб сломаешь!
И тогда Шогенуков ожил, встрепенулся, будто сбросил с себя мутное наваждение, и завопил во всю силу слабоватых своих легких:
– А я тебя порадую на прощанье, проклятый Кургоко! Нет у тебя сына!
Умер он сразу, как родился! Заменили его унаутским ублюдком! Вот он тут стоит, Кубати этот твой! Пши навозный! А все это дело рук вот этой Жештео! У нее спросите, если не верите!
Вшиголовый ударил свою кобылу пятками по бокам и рванулся к середине реки. Там он уклонился от брода, лошадь затянуло в быстрину, затем на глубокое место, и Алигоко, как некогда его прихвостень Хагур, не удержался на спине животного, и быстрая коварная река, похожая на Черек или Урух, с готовностью раскрыла для него свои удушающие объятия. На Шогенукове был драгоценный румский панцирь с золотыми заклепками, золотым львиным ликом и арабской надписью, вычеканенной в священной Мекке.
Сначала люди пытались с трудом переварить потрясающий хабар, услышанный от Вшиголового. Затем на какое-то время все заслонила его гибель.
И опять выскочил вперед неугомонный кадий:
– Сбылось заклятие, данное в Мекке! – он простер руки в сторону столицы ислама. – Названный здесь свиньей погиб мучительной смертью от удушья! Может быть, теперь да простит аллах его прегрешения! Аминь!
– По усопшему молитва коротка, когда плата мулле невелика, – заметил один из молодых крестьян, но поддержки не имел – слова кадия, видно, пробудили в большинстве душ религиозный трепет. Кто-то из старших сделал парню замечание.
– Вот еще, слушать всяких дураков, – ворчал безбожник.
Его резко оборвали:
– Прежде чем дурака обличать, сперва докажи, что ты сам не дурак!
Смерть предателя мало трогала князя Кургоко: выстрелом в сердце прозвучали для него слова Вшиголового. Он этим словам почему-то сразу же поверил. Похоже, поверили и многие другие. Он сейчас направлялся к старухе, смотрел на нее упорно, а на себе чувствовал десятки чужих взглядов, любопытных, злорадных, нетерпеливых…
Хадыжа испуганно сгорбилась, хотела затеряться в толпе, но ей не дали это сделать. Люди отхлынули от реки, судьба Шогенукова перестала их интересовать.
– Говори, добрая женщина, – усталым голосом сказал Кургоко. – И не пытайся меня обманывать.
– А что я должна говорить! – задиристо выкрикнула Хадыжа. – Ничего я не знаю!
– Знаешь. Ведь на твоих руках скончалась моя жена…
– На моих, но я не знаю, о чем тут болтал этот сумасшедший. Спроси у него, у дохлого шакала, сам!
– Да что она позволяет себе, старая колдунья! – рассвирепел Мисостов. –
Как высказывается о высокорожденном! Посадить ее меж двух костров – тогда запоет по-другому!
– Можно и посадить, – согласился Кургоко, все так же упорно и тяжело глядя Хадыже в глаза.
Старуха перепугалась не па шутку. Еще в самом деле сочтут колдуньей, усадят меж двух костров и заставят произносить имена сорока помогающих ей чертей! Тут назовешь не сорок, а четырежды сорок имен! Потом заставят съесть жареную собачью печенку, наколотую на терновую веточку, и той же веточкой «прочистят» горло. Вместе с рвотой колдунья изрыгнет колдовскую свою способность. Затем останется только проследить, чтобы «излеченная» в течение тридцати дней не ела курятины – иначе к ней вернется колдовская сила.
Этот древний обряд «лечения» применялся чрезвычайно редко, и Кургоко ни за что не допустил бы подобную дикость, но не мешало припугнуть упрямую старуху.
188
турецкий боевой барабан