Изменить стиль страницы

Хатажуков долго молчал, затем, бросив прутик в кострище, сказал рассудительно и твёрдо:

– Сейчас я не могу говорить о примирении. Но встреча которую ты предлагаешь, нужна.

– И я ее устрою, – пообещал Джабаги.

Страшен путь на Ошхамахо pic11web.jpg_4

ХАБАР ОДИННАДЦАТЫЙ,

подтверждающий мудрость того изречения,
что, «Если ты тревог не знал,
то и спокойствия не оценишь»

– Девочка моя, а ты помнишь о том, что он – княжеский сын? – спросила Нальжан.

Щечки у Саны полыхают ярким румянцем, глаза лучистым блеском светятся – видно, они совсем недавно повстречали взгляд других глаз, таких же бесхитростно-восторженных.

– Что ты сказала, Жан? – рассеянно спросила девушка. – О чем я должна помнить?

– О том, что мы с тобой не княжеского рода. – Нальжан вздохнула украдкой и отвернулась.

Медленно угасла улыбка на пухленьких губах Саны, печально поникли длинные ресницы. Не говоря ни слова, она взяла медный узкогорлый гогон и пошла к реке. По дороге вспомнила: а ведь, кажется, Кубати шел как раз на берег реки, когда они так смешно и неловко столкнулись липом к лицу под этим ореховым деревом и от неожиданности на какой-то едва уловимый миг выдали своими взорами то, что ревниво и бережно хранилось в душе. Потом оба торопливо напустили на свои лица выражение безразличного спокойствия, но сделали это настолько неумело, что не выдержали, смущенно рассмеялись и поспешили в разные стороны.

Нет, она не нарочно пошла за водой, уверяла себя Сана. Когда брала гогон, она не думала, что может встретить Кубати там, внизу, под обрывом, на узенькой береговой кромке. Правда, после слов тети она сразу же почувствовала нетерпеливое желание увидеть его. Почувствовала, что ей это просто сейчас необходимо. Для чего и зачем – пока еще неясно. Скорее всего, чтобы понять, не последняя ли была у них сегодня… такая вот встреча в саду… И если ей пришло в голову отправиться за водой раньше, чем она вспомнила, что в ту же сторону побежал и Кубати, значит, сама рука судьбы ее подтолкнула.

Кубати на берегу не оказалось, и в груди у Саны шевельнулся тугой и колючий комок болезненного разочарования. Девушка набрала воды в медный сосуд, присела на камень, задумалась. До сих пор, вернее, до нынешнего разговора с Нальжан Сана и не помышляла о каких-то изменениях в своей жизни, а во всем, что касалось этого могучего и красивого парня, не заглядывала вперед дальше, чем на один день.

Зашуршали чьи-то легкие шаги по речной гальке, и знакомый голос произнес:

– Ты похожа на Псыхогуашу! – Кубати вышел из-за большого камня.

Сана сердито посмотрела на юношу:

– Я не гуаша! – Она сказала эти слова так гордо и многозначительно, будто принадлежность к высшему сословию находила постыдной. – И хотя ты, парень, рожден в семье высокородного пши, бедным простым девушкам не может поправиться, когда ты за ними украдкой подсматриваешь.

– При чем здесь пши? – растерянно пробормотал Кубати. – Что может быть на свете высокороднее твоих глаз, твоей…

– Прибереги свои слова для той, которая будет тебе ровней! – решительно отрезала Сана, подхватив гогон, и встала.

– У меня ни для кого, кроме тебя, никаких слов не будет. – Кубати загородил ей тропинку.

– Пропусти, будь великодушен, всесильный пши! – смиренной овечкой прикинулась Сана. – Не стоит, даже скуки ради, тратить время на пустые беседы с низко-рожденной.

Кубати побледнел и отступил в сторону. Сана быстро пошла вверх по тропинке. Провожая ее взглядом, Кубати сказал негромко – и боясь, что она услышит, и втайне желая этого:

– Выпить бы глоток воды из твоих ладоней – вот за что я, не колеблясь, отдам княжеское звание.

Она услышала, но не подала виду: не остановилась, не ответила.

* * *

Емуз и Канболет сидели у очага, в котором только начинал разгораться огонь. В открытом дверном проеме мягко светился предзакатным розовым цветом прозрачный лоскут неба, криво обрезанный снизу темным зазубренным лезвием горного хребта. В хачеше все сильнее сгущался сумрак, но мужчинам не хотелось зажигать факел.

Куанч стоял, привалившись спиной к опорному столбу, и рассказывал:

– …И вот когда моя любимая собака – звали ее Акбаш, я с ней пас овец – облаяла нашего таубия, то он, этот зверский человек, приказал кобеля пристрелить, а меня побить палками. Проклятый Келеметов Джабой! Чтоб у него все зубы выпали, а один остался – для зубной боли! Как меня избили его прихлебатели – думал, помирать надо! И все потому, что кричать я не хотел. За это Джабой сильно обижался на меня и тоже помогал бить, пока не вспотел. Потом толстозадый Келеметов приказал привести меня к себе во двор и там на землю бросить. Сказал, отдохнет немного, покушает – и опять бить будет. Сказал, все равно из этой радости [70] он горе сделает, заставит плакать и кричать. Вечером снова бил палкой. Палка твердая, из кизила. Я хотел за ногу его укусить, не достал, зато па тляхетен ему кровью харкнул. Орал таубий: «Языком заставлю слизать», – а у меня в глазах белый свет черным светом стал, все пропало и я сам пропал. Ночью холодно стало – ожил. Пошевелился – чуть от боли не завопил. Зато кости целые. Тогда я думать стал. Утром снова бить будут. Защищать никто не будет. Никто не пойдет против таубия ради сироты и к тому же его собственного, как это у кабардинцев называется? Да, пшитля. (У нас это ясакчи называется.) Если не убьют, то покалечат, и опять на всю жизнь оставаться подневольным скотом… Нет, не хочу. Убежать и не отомстить – тоже не хочу. Кроме Акбаша, у меня никого не было. Заполз я в джабоевскую башню. Темно. Масляный светильник догорает. В очаге – угольки еще красные. Глаза привыкли – немного видеть стал. Храпит Келеметов на топчане. От него кислой бузой воняет и потом. Нажрался перед сном. Чаша с айраном возле него. Напился я. Нож свой вынул, постоял, подумал. Не смог убить. Спрятал нож. Голова у меня кругом пошла, и я упал прямо на Джабоя. А он только хрюкнул, как донгуз [71], и не проснулся. Над очагом, смотрю, казан полный шурпы. Еще теплая была. Зачерпнул чашей и выпил. Совсем оживать стал. Хотел убить его – и опять не смог. Нет, я не боялся. Совсем был смелым тогда. Наскреб сажи с камней, смешал ее с маслом из светильника и Джабою всю морду вымазал. Потом взял его штаны, в казан с шурпой их бросил и вышел во двор. Самое трудное было – коня оседлать и тихо, чтобы никто не проснулся, на дорогу его вывести. Очень ребра и спина у меня болели, как подпругу сумел затянуть, даже сам не знаю. А потом скакал. Вижу – конь сейчас подыхать начнет, тогда я медленно поехал, на шаг перешел. Потом слез я с коня, оставил его. К Емузу уже сам пришел. Хотя и говорят кабардинцы: «На чужой лошади сколько хочешь скачи – не набьешь себе задницы», – а мучить животных нехорошо. Не по-человечески это.

Куанч закончил свой рассказ и, смущенно нахлобучив шапку почти на гла за, посмотрел в сторону Канболета: интересно, что он скажет?

– Жалко, – сказал Канболет.

– Чего жалко? – удивился Куанч. – Келеметова или его штаны?

Тузаров горестно вздохнул:

– Шурпу жалко.

Куанч с удовольствием расхохотался:

– Ух, ладно! Ох, и хорошо! До чего, клянусь, хороший ты человек, Канболет!

– Ну вот что, «ладно-хорошо», – пряча улыбку в усах, нарочито строгим тоном сказал Емуз. – Эта наша взбалмошная девчонка дошла искать такую же взбалмошную, как она сама, козу, которая опять удрала в лес. Пойди, парень, поищи ее, а то она что-то долго не возвращается. Опять, наверное, разглядывает гнездо с птенцами или цветочки собирает. Пусть идет домой – хоть с козой, хоть без козы. Темнеет уже.

вернуться

70

по-балкарски «радость»

вернуться

71

кабан