Изменить стиль страницы

На этот раз уорки засмеялись погромче, а Кургоко улыбнулся по-настоящему:

– Хорошо, друг мой, я сделаю так, чтобы ты не мог меня в чем-либо упрекнуть. – Он отщипнул кусочек ячменной лепешки, прожевал его и запил водой. – Вот и все. На большее я сегодня не способен. А то, что ты распорядился в хатажуковском деле быстрее самого Хатажукова, мне понравилось. Однако сообщи крестьянам – я им не приказываю, тут дело добровольное…

Ханаф укоризненно покачал головой:

– Зачем лишние слова? Наши люди и так все поймут по-человечески, хотя чуть ли ни у каждого в этом хабле «волчье» имя.

В гостевую передали охапку ореховых вертелов, унизанных кусками зажаренной на углях баранины, – блюдо, особо любимое татарскими мурзами и называемое тюркским словом «шашлык».

– Дорогие, желанные, высокочтимые! Доставьте мне радость, угощайтесь!

– умоляюще заголосил Ханаф. – Давайте кушайте, пока горячее, а я, прошу меня извинить, оставлю вас на короткое время: надо пойти встретить этих бездельников из соседнего селища. Уже топот копыт слышен…

Чуть помедлив после того, как Ханаф вышел во двор, Хатажуков поднялся:

– Пора и нам. – Меж его густых, круто изломленных бровей залегла глубокая складка. – Все вы дали мне слово быть со мной до конца. Ну а если кто свернет в сторону – носить ему не шапку, а черный колпак, каким венчают головы трусов. Согласны?

Как тут было не согласиться…

* * *

Ночь выдалась тихой, безмятежной. Ярко сверкали звезды, а вокруг луны слабо светился красноватый ореол.

Мерной размашистой рысью скакали всадники хатажуковского отряда по кратчайшему пути к стоянке сераскира. Когда до нее оставалось совсем немного, Кургоко приказал перейти на шаг, чтобы подъехать к крымцам по возможности бесшумно.

В это время Шогенуков мучительно размышлял, как ему действовать дальше. Послать к Алиготу своего человека еще оттуда, из этого проклятого маленького хабля, он так и не смог. Да и нельзя было вдруг выехать оттуда верховому, не вызывая никаких подозрений. А сейчас требовалось принять быстрое решение. И действовать в открытую, чего Вшиголовый терпеть не мог. Любой рискованный шаг был ему не по нутру. И все-таки, завидев в ночи огни стоянки, Алигоко, холодея от ужаса, ударил коня пятками по бокам, рванулся вперед и на бешеной скорости поскакал к шатру Алигота-паши. По дороге он выстрелил вверх из пистолета и стал громко кричать:

– Алигот, Алиго-от, на коня! Скорей на коня-а-а!

Весь отряд с Хатажуковым во главе пустился вдогонку, проклиная предателя и суля ему страшные кары.

Предупреждение Алигоко все равно оказалось слишком поздним: крымцы не успели изготовиться к отражению атаки. Сонные и неповоротливые после плотного ужина, какой отпор могли они дать стремительным всадникам! Лавина конницы пробивалась к середине лагеря, обтекала его с флангов, не давая отчаянно вопящим крымцам добраться до своих лошадей. Более упорное сопротивление встретилось только у сераскирского шатра. Здесь дрались телохранители паши – воины самые сильные и мужественные. Пока они сдерживали яростный напор Хатажукова и ближайших его соратников, толстый Алигот с поразительной резвостью вылетел из шатра и через мгновение был уже в седле: недаром одного из запасных его жеребцов всегда держали оседланным у самого входа в шатер.

Пши Кургоко увидел сераскира и обрадовался: слава аллаху, сейчас наконец доведется скрестить оружие с подлым оскорбителем, но Алигот имел, оказывается, совсем другие намерения. Огрев коня хлесткой камчой, он погнал черного, как безлунная ночь, иноходца в темноту, к той окраине лагеря, которая не была еще замкнута кольцом окружения. Бок о бок с ним скакал Алигоко Вшиголовый, успевший сменить свою усталую лошадь.

Князь выхватил тяжелый пистоль и в сердцах, не целясь, выпалил вслед беглецам. Бросить бы коня вперед, но путаются в ногах, не дают ходу последние недобитые охранники, еще немного промедления – и уже бессмысленно пускаться в ночную погоню…

Все-таки спас Алигоко, чтоб ему вши отъели голову, злобного крымца, успел в решающий миг выхватить господина своего разлюбезного из-под обрушивающегося меча Азраила, ангела смерти.

Участь сераскирской сотни была ужасна. Здесь не помогли татарам ни громкие призывы к аллаху, ни мольбы о пощаде, ни оружие. Те уорки, что сопровождали Шогенукова в эту ночь, за исключением двоих, не последовали за своим пши. Они как ехали вместе со всем отрядом, так вместе с ним же напали на крымских друзей Алигоко. (Кстати, впоследствии они не раз благодарили небо – может, аллаха, а может, Уашхо-кана – за то, что так удачно вступили на «путь истинный».)

Все крымцы до единого, не считая сбежавшего вместе с Алиготом сотника, были убиты. Эти люди с самой своей юности больше думали о грабежах, чем о трудах праведных, больше думали о захваченных в набегах женщинах и о жирной еде, чем о воинских подвигах, и меньше всего они помышляли о том, что стране, которая вознамерилась жить за счет других стран, рано или поздно приходится за это горько расплачиваться.

Хатажуковцы почти не имели потерь – всего несколько раненых да один убитый.

Татарские кони, оружие, пригнанная вчера для Алигота-паши скотина, по приказанию князя, были разделены между крестьянами – участниками побоища.

Кургоко не был доволен исходом нападения – ускользнул тот, ради кого затевалось все дело. Однако уорки, а также крестьяне – их мнение тоже интересовало Хатажукова – убедили князя снова надеть шапку. Ведь урон, нанесенный самолюбию и гордости Алигота-паши, позорно бежавшего куда глаза глядят, был, несомненно, велик.

Все еще хмурясь и досадливо морщась, Кургоко вынул папаху из-за проймы черкески и медленно водрузил ее на голову, надвинув на самые брови.

Странно было, что теперь никто не заговаривал об Алигоко. Посмотрели выжидательно па большего князя, но вопросов не задавали. А он тоже молчал. Или еще не осознал до конца поступок Вшиголового, или просто имя его произносить не хотел.

Поручив тлхукотлям предать земле тела убитых татар, князь вместе с верными своими соратниками отправился домой.

* * *

Утром Кургоко был далеко от «проклятого места».

Незадолго до полудня его уговорили устроить привал. Мысль об этом ему, вероятно, не пришла бы в голову до тех пор, пока не пала бы под ним лошадь.

Хатажуков спешился, подошел к родниковому ручью, бросил несколько пригоршней холодной воды в свое разгоряченное лицо. Потом он выпрямился, с болезненно-приятным напряжением расправил плечи и огляделся вокруг, испытывая странное чувство, – будто впервые в жизни ему вдруг нечаянно открылась красота его родной земли.

Далеко в сторону солнечного восхода простиралось волнистое взгорье, покрытое коврами свежего разнотравья, а кое-где – бурыми войлоками пашен. К югу уходили ряды лесистых кряжей, которые упирались в лежавший поперек их пути Пастбищный хребет, подобно лохматым щенкам, присосавшимся к материнскому брюху. Над Пастбищным хребтом чуть подрагивала в полуденном мареве жаркого солнечного неба кружевная полоска вечноснежных гор. Это уже Главный хребет Кавказа – естественная граница Кабарды с Грузией; граница жесткой и мягкой зим; за эту высокую гранитно-ледяную преграду, протянувшуюся от Ахына [68] до Хазаса, каждую осень улетают дикие гуси. Потому и слово есть такое: Кавказ – «Кау-каз», что означает «гуси-лебеди».

Здесь, у начала предгорий, – самая благодать хоть для человека, хоть для любого зверя или птицы. Ласковый освежающий ветерок песет в себе ароматы трав и дикорастущих плодовых рощ, измельченную в пыль влагу стремительных горных потоков и неслышное дыхание беспредельно выносливой земли, готовой без конца принимать в свое чадолюбивое чрево семена новой жизни.

вернуться

68

Черное море