Изменить стиль страницы

Сразу понятно, что с такой точки зрения Сейдж бабушкину смерть не рассматривала. Она хмурится, потом встает с дивана. Ее сумка, насколько я вижу, — огромная черная дыра; могу себе представить, что там внутри. Но она роется в ней и достает кожаный блокнот. Он похож на блокноты, которые мог носить в своей сумке поэт Джон Китс, если бы была такая мода.

— История, которая, по ее словам, спасла ей жизнь… После войны она ее переписала. На прошлой неделе она впервые мне ее показала. — Сейдж опять опускается на диван. — Мне кажется, она бы хотела, чтобы ты ее послушал, — говорит она. — Я бы этого очень хотела.

Когда вам последний раз читали вслух? Если вспомнить, наверное, еще в детстве — тут же приходят воспоминания, как было надежно и спокойно лежать под одеялом или на чьих-то руках, а вокруг, словно паутина, распутывалась история.

Сейдж начала историю о пекаре и его дочери; об опьяненном властью солдате, который был в нее влюблен; о череде убийств, которые прокатились по деревушке.

Я смотрю, как она читает. Ее голос меняется в зависимости от того, за какой персонаж она говорит. Рассказ Минки напоминает мне сказки братьев Гримм, Исаака Динесена, Ганса Христиана Андерсена. Напоминает о тех временах, когда в сказках еще не жили диснеевские принцессы и танцующие животные, а сами сказки были мрачными, опасными и кровавыми. В те далекие времена любовь приносила страдания, а счастливый конец давался дорогой ценой.

Эта поучительная сказка увлекает меня, но я отвлекаюсь, зачарованный пульсом, который бьется у Сейдж на шее чуть быстрее, когда впервые встречаются Аня и Алекс — такие разные люди.

Никто, — читает Сейдж, — глядя на кусочек гальки у подножия скалы и щепку у обочины дороги, не найдет в них ничего необычного. Но если соединить их при определенных обстоятельствах, можно разжечь костер, который поглотит мир.

Мы сами становимся нечистью, которая не спит по ночам. Уже брезжит рассвет, когда Сейдж дочитывает до того места, где Алекс попадает в расставленную солдатами ловушку. Его бросают в тюрьму, чтобы замучить до смерти. Если только он не убедит Аню убить его. Из сострадания.

Неожиданно Сейдж закрывает блокнот.

— Нельзя останавливаться, не дочитав, — возражаю я.

— Приходится. Больше бабушка не написала ни слова.

Ее волосы спутались, круги под глазами стали такими темными, что похожи на синяки.

— Минка знала, что было дальше, — задумчиво произношу я. — Даже если она решила никому из нас этого не рассказывать.

— Я собиралась спросить, почему она так и не дописала ее… но тогда не спросила. А теперь уже не спрошу. — Сейдж смотрит на меня, все ее чувства — во взгляде. — Как ты думаешь, чем закончится?

Я убираю прядь волос ей за ухо.

— Вот этим, — отвечаю я и целую неровный шрам.

Она сидит, затаив дыхание, но не отстраняется. Я целую ее в уголок глаза, где кожа натянута вниз из-за пересадки. Целую ее гладкие бледные веснушки, похожие на упавшие звезды.

А потом целую ее в губы.

Сперва я держу ее в объятиях, как хрустальную вазу. Мне приходится контролировать каждую клеточку своего тела, чтобы не сжать ее слишком крепко. Я еще никогда ни с одной женщиной такого не чувствовал: мне хотелось ее проглотить. «Думай о бейсболе», — говорю я себе. Но я не разбираюсь в бейсболе, поэтому начинаю мысленно перечислять судей Верховного Суда — только чтобы не отпугнуть ее слишком рьяным наскоком.

Но Сейдж, слава Богу, обвивает руками мою шею и крепко прижимается ко мне. Ерошит мои волосы, ее дыхание сливается с моим… Ее губы вкуса лимона и корицы, от нее пахнет кокосовым лосьоном и ленивыми закатами. Она живой оголенный провод, где бы она меня ни коснулась — обжигает.

Когда она трется своими бедрами о мои, я сдаюсь. Она обхватывает меня ногами за талию, платье задралось… Я несу ее в спальню и укладываю на крахмальные простыни. Она тянет меня на себя — словно затмение на солнце! — и в голове мелькает последняя мысль: «Лучшего финала этой истории и придумать нельзя».

***

Серые тени окутывают номер в своеобразный кокон, мы оказываемся во временной петле. Иногда я просыпаюсь, обнимая Сейдж, иногда просыпается она, прижимаясь ко мне. Временами я слышу только биение ее сердца; а бывает, что ее голос окутывает меня, как запутавшиеся простыни.

— Это я виновата, — говорит она в какой-то момент. — После окончания университета мы с мамой собрались домой. Машина была забита доверху, в зеркало заднего вида не было видно ничего, поэтому я сказала, что сама сяду за руль. День стоял чудесный. Отчего становится еще хуже. Ни дождя, ни снега — не спишешь все на погоду… Мы ехали по автомагистрали. Я пыталась обогнать грузовик, но не заметила машины на другой полосе… Поэтому свернула в сторону. И все. — По ее телу пробегает дрожь. — Она не умерла. Не сразу. Ей сделали операцию, занесли инфекцию, и организм начал потихоньку отказывать. Пеппер с Саффрон говорят, что это был несчастный случай. Но я знаю, в глубине души они винят во всем меня. Как и мама.

Я прижимаю ее крепче.

— Уверен, ты ошибаешься.

— Когда она лежала в больнице, — продолжает Сейдж, — когда умирала, сказала мне: «Я прощаю тебя». Зачем прощать человека, если знаешь, что он ничего плохого не совершил?

— Иногда происходят ужасные вещи, — говорю я. Провожу большим пальцем по ее щеке, исследуя топографию шрамов.

Она ловит мою руку, подносит к губам и целует.

— Как и хорошие.

Я придумываю тысячу причин.

Всему виной красное вино.

И белое.

Накопившийся за эти дни стресс.

Стресс на работе.

Ее черное платье, облегавшее фигурку.

То, что мы были: 1) одиноки; 2) сексуально озабочены; 3) пытались заглушить скорбь.

Фрейд многое мог бы сказать о моих опрометчивых шагах. Как и мое начальство. То, что я сделал — воспользовался слабостью женщины, которая явилась инструментом для открытия очередного дела, которая всего несколько часов назад была на похоронах, — вопиющая низость.

И хуже всего, что сделал это не один раз.

Такса Ева недобро смотрит на меня. Еще бы ей смотреть приветливо! Она стала свидетелем этой постыдной, страстной, удивительной связи.

Сейдж все еще спит в спальне. Поскольку больше я себе не доверяю, то сижу на диване в трусах и футболке, дотошно изучаю дело Райнера Хартманна, каждой клеточкой чувствуя вину перед евреями. Я не в силах исправить то, что случилось вчера ночью, но я, черт побери, могу найти способ, чтобы не провалить дело.

— Привет.

Когда я оборачиваюсь, она стоит в моей белой рубашке. Она ей почти до колен. Почти.

Я встаю. Меня разрывают противоречивые чувства: схватить ее и унести назад в кровать или поступить правильно.

— Прости, — выпаливаю я, — это была ошибка.

У нее округляются глаза.

— Мне так не показалось.

— Ты вряд ли в состоянии правильно оценить ситуацию. Мне следовало быть осмотрительнее, ты не виновата.

— Мардж говорит, что для человека естественно испытывать жажду жизни, когда он на волосок от смерти. Было очень мило.

— Мардж?

— Она ведет занятия по групповой терапии.

— А-а, — вздыхаю я. — Чудесно.

— Послушай. Я хочу, чтобы ты знал: несмотря на то что увидел за несколько дней нашего знакомства, я обычно… не такая. Я не… ну, ты понимаешь меня.

— Понимаю. Потому что ты любишь женатого владельца похоронного бюро, — говорю я и взъерошиваю рукой волосы. — Вчера вечером я совсем о нем забыл.

— Все кончено, — отвечает она. — Навсегда.

Я вскидываю голову.

— Уверена?

— На все сто процентов, как говорят. — Она делает шаг ко мне. — От этого признания ошибка меньше не стала?

— Нет, — отвечаю я и начинаю расхаживать по номеру. — Потому что ты все равно фигурируешь в одном моем деле.

— Я думала, все кончено, некому опознавать Райнера Хартманна в Джозефе Вебере.

«Неправда!»

Это предупреждение красным сигналом проносится по полю моего мысленного сражения.