Изменить стиль страницы

Хотелось быть счастливой, но не за счет несчастья других.

Хотелось чувствовать себя не просто везучей, но и счастливой.

Адам ушел только тогда, когда я со слезами на глазах заявила, что от его присутствия мне только тяжелее. Если он по-настоящему меня любит, пусть уходит.

— Ты же этого не хочешь, — настаивал он.

Это же сказал Джозеф, когда мы играли в шахматы. Но иногда, чтобы выиграть, нужно чем-то пожертвовать.

Когда веки мои так отекли, что все стало расплываться перед глазами, а нос распух от слез, я сворачиваюсь калачиком на диване и прижимаю Еву к груди. В кармане жужжит мобильный, на экране высвечивается номер Адама, но я сбрасываю звонок. Начинает звонить домашний, потом на автоответчике я слышу голос Адама и выдергиваю телефон из розетки. Сейчас мне нужно побыть одной.

Я глотаю половинку снотворного, которое осталось после маминых похорон, и забываюсь беспокойным сном на диване. Мне снится, что я в концлагере, на мне полосатое бабушкино платье, ко мне в офицерском мундире подходит Джозеф. Хотя он старик, хватка у него как тиски. Он не улыбается, говорит исключительно по-немецки, и я не понимаю, о чем он меня спрашивает. Он вытаскивает меня во двор, я спотыкаюсь, падаю, набиваю синяки на коленях. Рядом с гробом стоит Адам. Он укладывает меня в гроб. «Пора», — говорит он. Когда он собирается закрыть крышку, я понимаю, что он задумал, и начинаю сопротивляться. Мне удается оцарапать Адама до крови, но он сильнее меня. Он захлопывает крышку — мне не хватает воздуха. «Пожалуйста, — кричу я и барабаню по атласной обивке. — Вы слышите меня?» Но никто не отвечает. Я продолжаю биться, стучать. «Ты там? — слышу я и думаю, что это, наверное, Лео, но боюсь кричать, потому что кислорода осталось слишком мало. Я едва дышу, легкие наполняются запахом бабушкиного талька…

Я просыпаюсь, в окна струится солнечный свет. Меня трясет Адам. Я спала несколько часов.

— Сейдж, как ты себя чувствуешь?

Я все еще сонная, во рту пересохло.

— Адам, — невнятно бормочу я. — Я же просила тебя уйти.

— Я волновался за тебя, потому что ты не брала телефон.

Я лезу в подушки, нахожу свой смартфон, включаю его. Десятки сообщений. Одно от Лео, три от бабушки. Куча от Адама. И что самое удивительное — штук по шесть от каждой из сестер.

— Мне позвонила Пеппер, — говорит он. — Боже, Сейдж, я же знаю, как вы были близки… Я хочу, чтобы ты помнила: я здесь ради тебя.

Я начинаю качать головой, потому что, какой бы смазанной ни была картинка, все начинает становиться на свои места. Я делаю глубокий вдох, но чувствую только запах талька.

Дейзи и сестры рассказывают мне, что бабуля устала и легла отдохнуть часа в два. Когда она не встала к ужину, Дейзи встревожилась, что бабушка ночью не заснет, поэтому пошла в спальню и включила свет. Попыталась разбудить бабушку, но не смогла.

— Это случилось во сне, — со слезами на глазах рассказывает Дейзи. — Я знаю, что она не мучилась.

Я же не могу говорить так уверенно.

А если из-за нас с Лео она испытала стресс, который не смогла пережить? Если нахлынувшие воспоминания уничтожили ее?

А если за секунду до смерти она думала о нем?

Я не могу избавиться от чувства вины. И из-за этого сама не своя.

Но я не могу довериться Пеппер и Саффрон, потому что чувствую, что они винят меня в смерти мамы, хотя и уверяют, что я ни при чем. Не хочу, чтобы меня винили и в бабушкиной смерти. Поэтому я большей частью держусь в стороне, скорблю в одиночестве, а они меня не трогают. Наверное, им кажется, что после бабулиной смерти я веду себя как зомби. Я не возражаю, когда они приходят ко мне и переставляют мебель, чтобы провести шиву — первую неделю глубокого траура. Я не против, что они роются в моем холодильнике, выбрасывают просроченные йогурты и ворчат из-за того, что у меня нет кофе без кофеина. Я не могу есть, даже когда Мэри приходит выразить соболезнование и приносит корзину свежеиспеченной сдобы. Говорит, что, узнав о кончине бабушки, перед каждой службой ставит в храме за нее свечу. Я ничего не рассказываю сестрам о Лео, о Райнере Хартманне. Не пытаюсь дозвониться до Джозефа в больницу. Просто говорю, что в последнее время мы с бабулей много времени проводили вместе, поэтому я хочу попрощаться с ней наедине, до того как начнут церемонию похорон.

Бабушка прожила выдающуюся жизнь. Она стала свидетелем распада нации, но, даже очутившись в зоне поражения, верила в силу человеческого духа. Она отдавала, когда не имела ничего; боролась, когда с трудом могла стоять; цеплялась за завтрашний день, когда не могла найти на скале след вчерашнего дня. Она, как хамелеон, меняла окраску: от девочки из обеспеченной семьи — до испуганного подростка, мечтательной писательницы, гордой узницы, жены военнослужащего, наседки с цыплятами. Она превращалась в кого угодно, чтобы выжить, но никогда не позволяла себе до конца открыться.

Как ни крути, ее жизнь была наполненной, яркой, важной — даже несмотря на то, что она решила не говорить о своем прошлом, сохранить его в тайне. Это было ее личное дело; таким оно и оставалось.

Я об этом позабочусь. После всего, что я сделала: привлекла Лео, позволила допросить ее — это меньшее, чем я могу искупить свою вину.

Я на негнущихся ногах иду от арендованной машины Пеппер в фойе похоронного бюро — в голове пусто от голода, жары и печали. Нас уже ждет Адам. На нем черный костюм. Первой он приветствует Пеппер.

— Соболезную вашей утрате, — ровно произносит он.

Неужели эти слова еще что-то значат для него? Если повторять одно и то же снова и снова, разве слова не становятся бледными, не теряют цвет?

— Спасибо, — отвечает Пеппер, пожимая протянутую руку.

Потом он поворачивается ко мне.

— Я так понимаю, вы хотите побыть с усопшей наедине?

«Адам, это же я!» — думаю я, но потом вспоминаю, что сама же его оттолкнула.

Он ведет меня вглубь похоронного бюро, а Пеппер садится и набирает сообщение — наверное, продавцу цветов или поставщику провизии, либо мужу и детям, которые с минуты на минуту должны приземлиться в аэропорту. Как только дверь в комнату закрывается за нами, Адам заключает меня в объятия. Сперва я замираю, а потом просто сдаюсь. Легче сдаться, чем бороться.

— Ты ужасно выглядишь, — выдыхает он мне в волосы. — Ты вообще за эти два дня спала?

— Поверить не могу, что она умерла, — признаюсь я со слезами. — Теперь я совсем одна.

— Я мог бы быть рядом…

«Серьезно? Прямо сейчас?» Я закусываю губу и отступаю от него на шаг.

— Я думаю, ты этого хочешь.

Я киваю.

Адам ведет меня в переднюю, где ждет бабушкин гроб, — его уже можно переносить в зал для проведения церемонии. В маленькой комнатке пахнет, как в холодильнике: холодом и слегка антисептиком. У меня кружится голова. Приходится схватиться за стену, чтобы не упасть.

— Можно я минутку побуду с ней наедине?

Адам кивает и осторожно открывает крышку гроба, чтобы я могла взглянуть на бабушку. Потом выходит и закрывает за собой дверь.

На бабушке красная шерстяная юбка с черным кантом, блуза с бантом, который смотрится у нее на шее, как распустившийся цветок. Ресницы отбрасывают тень на розоватые щеки. Седые волосы причесаны и тщательно уложены — сколько я себя помню, она дважды в неделю ходила в парикмахерскую. Адам и его сотрудники превзошли самое себя. Глядя на нее, я ловлю себя на мысли о Спящей красавице, о Белоснежке, о женщинах, которые очнулись от кошмаров и начали жить заново.

Если подобное случится с бабушкой, то уже не в первый раз.

Когда умерла мама, я не хотела к ней прикасаться. Я знала, что сестры наклонятся, поцелуют ее в щеку, обнимут в последний раз. Но меня физический контакт с мертвым телом приводил в ужас. Это совершенно не походило на то, что было раньше, когда я искала у нее утешения. Потому что она не могла обнять меня в ответ. А если она не могла обнять меня, незачем было притворяться, что это возможно.

Однако сейчас у меня нет выбора.