Я раньше не задумывалась над этим, но это правда. В жизни нет черного и белого. Человек, который ведет праведную жизнь, на самом деле способен совершить зло. Аня, как и чудовище, при определенных обстоятельствах также способна на убийство.
— Что-то в их воспитании, в их прошлом… Возможно, генетически было заложено что-то, что сделало их теми, кем они стали? — поинтересовался гауптшарфюрер. — Какой-то скрытый дефект? Ведь далеко не все после смерти становятся ожившими мертвецами.
— Я… я не знаю, — призналась я. — Но, думаю, именно нежелание быть упырем сделало Александра другим.
— Ты хочешь сказать, чудовищем с угрызениями совести?
Гауптшарфюрер встал и снял с крючка шинель из тяжелого сукна. На столе осталась нетронутая порция супа.
— Завтра еще десять страниц! — приказал он, вышел из кабинета и запер за собой дверь.
Я аккуратно перевязала ленточкой кожаный блокнот, положила его возле печатной машинки, подошла к письменному столу, взяла тарелку с супом…
И тут услышала, как отпирается замок. Я уронила миску, расплескав суп на деревянный пол. Гауптшарфюрер стоял в дверях, ожидая, пока я к нему повернусь.
Я задрожала — не знаю, что он сделает, когда увидит разлитый суп. Но он, казалось, ничего не заметил.
— Как ты считаешь, что почувствовал Александр, когда в первый раз испил крови своей жертвы? — спросил он. — Стыд? Отвращение?
Я покачала головой.
— Он не смог сдержаться.
— Разве от этого деяние становится менее отвратительным?
— Для жертвы? Или для упыря? — уточнила я.
Эсэсовец уставился на меня, прищурился.
— А это имеет значение?
Я промолчала. Мгновение спустя, когда в замке опять повернулся ключ, я опустилась на колени и слизала все, что смогла, с пола.
Однажды утром после бури, когда снег накрыл лагерь белым одеялом, мы с Дарой вышли из барака на работу и смешались с толпой. Все женщины были закутаны в лохмотья и дико мерзли. Дорога, по которой мы ходили каждый день, пролегала вдоль дальнего забора. Порой мы видели только что прибывшие эшелоны, иногда людей уже сортировали. Случалось, мы проходили мимо тех, кто ожидал «душа», после которого никто не выживал.
В тот день из вагонов выгружали вновь прибывших. Они, как и мы раньше, стояли на платформе, сжимая в руках вещи и выкрикивая имена родных.
И тут я увидела ее.
Она была с головы до пят укутана в белый шелк. На голове фата, которая развевалась на холодном ветру. Она постоянно оглядывалась, даже когда ее погнали в очередь на отбор.
Мы остановились. Все взгляды были прикованы к этому видению.
Невеста, которую увезли с собственной свадьбы, разлучили с женихом и отправили в Освенцим… Это было не самое ужасающее зрелище, которое нам довелось повидать.
Наоборот, оно вселяло надежду.
Выходит, что бы ни происходило здесь, скольких бы евреев ни уничтожили, за пределами этого лагеря мы еще живы: влюбляемся, женимся, просто живем, веря, что завтра наступит новый день.
Главный лагерь Освенцима представлял собой деревушку, где была бакалея, столовая, кинотеатр, театр, в котором выступали певцы и музыканты, некоторые из них были евреями. Было оборудовано помещение для фотографии с инфракрасным освещением, и футбольный стадион. Существовал спортивный клуб, за который могли играть офицеры, и в нем даже проводили матчи: например, узников, которые раньше занимались боксом, выставляли друг против друга, а офицеры делали ставки. Здесь продавалось и спиртное. Офицерам выдавали паек, но, насколько я видела, подчас они складывались продуктами, чтобы вместе напиться.
Я узнала об этом потому, что недели шли за неделями, и гауптшарфюрер время от времени посылал меня с различными поручениями. Иногда я должна была принести ему сигареты, в другой день — забрать белье. Я стала его Läuferin (посыльной), ходила с поручениями повсюду. Иногда он посылал меня в «Канаду» с записками для младших офицеров, которые следили там за порядком, когда он находился в кабинете. Настала зима, температура упала, и я, отбросив осторожность, делала все, что могла, для Дары и других девушек. Когда гауптшарфюрер отправлялся в клуб офицеров на обед или в другой конец лагеря на встречу и я знала, что он продолжительное время будет отсутствовать, то печатала записку на его бланке, в которой предписывалось заключенную А18557, Дару, привести на допрос. Мы спешили в кабинет, где она хотя бы полчасика могла погреться, прежде чем возвращаться в ледяные бараки «Канады».
Я такая — привилегированная заключенная — была не одна. Встречаясь в деревне, мы кивали друг другу. Мы балансировали на тонкой грани: окружающие нас ненавидели, потому что нам слишком легко все давалось, но ценили, потому что нам удавалось подворовывать вещи, которые облегчали жизнь других, например еду, сигареты или виски, которым можно было подкупить надзирателя. За бутылку водки, которую Дара вытащила из одного чемодана, нам удалось выменять жмых от цитрусовых и немного масла для керосинки у одной из узниц, работавшей в клубе офицеров. Мы большими пальцами сделали углубление в жмыхе, вставили фитиль, сделанный из нитки распущенного свитера, и получилось восемь свечей — мы смогли отметить Хануку. Ходили слухи, что секретарше, работавшей у какого-то офицера, удалось обменять пару очков на котенка, который непостижимым образом продолжал жить в одном с ней бараке. Нас считали неприкасаемыми, потому что наши покровители-эсэсовцы по какой-то причине посчитали нас полезными. Наверное, кого-то из-за секса. Но недели складывались в месяцы, а гауптшарфюрер и пальцем ко мне не прикоснулся — ни в злости, ни в похоти. Единственное, чего он желал, — слушать мой рассказ.
Время от времени он мимоходом рассказывал что-то о себе. Мне было очень интересно, потому что я почти забыла, что не только мы, узники, жили когда-то другой жизнью. Он хотел учиться в Гейдельберге на факультете классической литературы, мечтал стать поэтом, а если нет, то редактором литературного журнала. Когда его призвали защищать свою страну, он как раз писал диплом по «Илиаде».
Он не очень любил своего брата.
Я это поняла по их общению. Всякий раз, когда начальник лагеря заглядывал к гауптшарфюреру поболтать, я ловила себя на том, что пытаюсь вжаться в стул, сделаться меньше, исчезнуть. Чаще всего он меня не замечал. Для него я была ничтожеством. Лагерфюрер много пил, а когда напивался, выходил из себя. Я наблюдала это во время переклички. Иногда гауптшарфюреру звонили, и ему приходилось отправляться в деревню и приводить брата назад в казармы, где жили офицеры. На следующий день начальник лагеря являлся к брату в кабинет и оправдывался, что ему приходится пить, чтобы забыть то, что он видел на фронте. Наверное, на бóльшие извинения он был просто не способен. С другой стороны, само раскаяние было ему неприятно, и он снова выходил из себя. Лагерфюрер заявлял, что он — начальник женского лагеря, и все отвечают перед ним, а порой, чтобы подчеркнуть свою значимость, сметал бумаги со стола, переворачивал вешалку или швырял счетную машинку в другой конец кабинета.
Я гадала, знают ли остальные офицеры, что эти два человека — родственники. Удивляются ли они, как удивляюсь я, что два столь непохожих человека могли появиться у одной матери?
Я о многом догадывалась. Понимала, что гауптшарфюрер видел в моей истории не просто развлечение, а аллегорию, попытку объяснить запутанные отношения между братьями, проследить связь между прошлым и настоящим, совестью и поступками. Если один брат чудовище, следует ли из этого, что и второй тоже?
Однажды гауптшарфюрер послал меня в деревню, чтобы принести из аптеки бутылочку аспирина. Валил сильный снег, сугробы были такими глубокими, что мои ноги в деревянных сабо промокли. На мне было пальто, которое мне выдали, розовая шерстяная шапочка и рукавички, которые Дара украла в «Канаде» и подарила мне на Хануку. Дорога, обычно занимавшая десять минут, оказалась в два раза длиннее из-за свирепого ветра и колючего снега.