Изменить стиль страницы

Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего приезда его полностью отгородили от остальной Лодзи. В квартале существовали Fabriken (фабрики), некоторые располагались на складах, но большинство прямо в комнатах и подвалах — там шили обувь, форму, перчатки, текстильные изделия, шубы. Это была идея старосты Румковского — стать для немцев незаменимыми, быть настолько полезной группой рабочих, чтобы немцы поняли, как сильно в нас нуждаются. В обмен на то, что мы изготовляли необходимое для военных нужд, нам давали еду.

Отец получил работу в пекарне. Мордехай Лайжерович руководил всеми пекарнями в гетто и подчинялся старосте Румковскому. Бывало, что не подвозили ни муки, ни зерна и не из чего было печь хлеб. Отец не нанимал себе работников, этим занимался Румковский. Громкоговорители, которые весь день лаяли на площади на немецком, приказывали тем, кому нужна работа, собираться здесь по утрам, откуда людей направляли то на одну, то на другую фабрику. За все свое детство я ни разу не видела, чтобы мама работала, а сейчас она получила работу швеи в меховом магазине. До этого я даже не предполагала, что она умеет управляться с иголкой, — раньше мы все свои вещи носили к портному. Всего за пару недель мама исколола пальцы и натерла мозоли, а еще она начала щуриться от плохого освещения на фабрике. Всю еду, получаемую в качестве оплаты, мы делили с Басей и Рувимом, потому что Басе приходилось сидеть дома с малышом.

Я совсем не возражала против того, чтобы жить в гетто, если бы нам с мамой и отцом не приходилось ютиться в крошечной комнатушке. У меня появилось больше времени для написания своей истории. Мы опять вместе с Дарой ходили в школу — по крайней мере, пока не закрыли все школы. После обеда мы шли в квартиру, которую ее семья делила с двумя другими, бездетными, семьями, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дары. Иногда жизнь в гетто напоминала жизнь в клетке, но эта клетка казалась золотой, когда тебе пятнадцать лет. Меня окружали родные и друзья. Я чувствовала себя в безопасности. Я верила, что, если оставаться там, где предписывалось, я буду в безопасности.

В конце лета в гетто не стало хлеба, потому что не завезли муку, и отец чуть не обезумел: он чувствовал личную ответственность за то, чтобы накормить своих соседей. Тысячи людей вышли на улицы, и отец опускал ставни в булочной и прятался в страхе перед толпой. «Мы хотим есть!» И это монотонное скандирование поднималось на жаре, как тесто. Немецкая полиция стреляла в воздух, чтобы разогнать демонстрантов.

Стрельба слышалась все чаще. В гетто стекалось все больше и больше людей, хотя его границы оставались неизменными. Куда они собирались всех селить? Чем кормить? Хотя к зиме пайки стали разнообразнее, еды постоянно не хватало. Каждые две недели каждый из нас получал 100 граммов картошки, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в булочной, отец получал дополнительную порцию хлеба, которую всегда приберегал для меня.

Разумеется, больше он не мог печь мне булочки.

Зимой булочная опять закрылась. На сей раз не потому, что закончилась мука, а потому, что нечем стало топить. В гетто дрова вообще не привозили, только немного угля. Отец с братом и Рувимом разбирали заборы и дома и приносили дрова. Однажды утром я застала сестру Ривку за тем, что она разбирает деревянный пол в кладовке.

— Кому нужен здесь пол? — заявила она, увидев мой недоуменный взгляд.

Несмотря на все экстренные меры, люди замерзали в домах до смерти. «Хроника» — газета, которая освещала все происходящее в гетто, — каждый день сообщала о подобных случаях.

Неожиданно в гетто перестало быть безопасно.

Однажды мы с Дарой возвращались домой из школы. Дул северный ветер, отчего казалось еще холоднее, чем показывал термометр. Мы жались друг к дружке, шагая под руку по мосту на Зжерской улице, по которой евреям ходить уже не разрешалось. Мимо проезжал трамвай, на платформе стояла женщина в длинной шубе, ноги обтянуты шелковыми чулками.

— Как можно быть настолько глупой, чтобы надеть в такую погоду шелковые чулки? — пробормотала я.

К счастью, на мне самой были шерстяные колготы, две пары. Когда мы в спешке покидали дом, я взяла с собой всякие глупые вещи, например нарядные платья и цветные карандаши, но родители оказались дальновиднее и взяли зимние пальто и свитера. В отличие от других в гетто, у нас была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму.

Дара не ответила. Я видела, что она не сводит глаз с женщины в трамвае.

— Если бы у меня были чулки, я бы их надела, — заявила она. — Просто потому, что они есть!

Я сжала ее руку.

— Когда-нибудь мы будем носить шелковые чулки.

Когда мы подошли к квартире Дары, там никого не было, взрослые были на работе.

— Здесь дикий холод, — сказала она, потирая руки.

Ни одна из нас пальто не сняла.

— Да уж, — согласилась я. — Ног не чувствую.

— У меня есть идея, как согреться.

Дара швырнула сумку с книгами на пол и включила граммофон. Но поставила пластинку не с популярной музыкой, а с классической и начала танцевать. Я со смехом пыталась за ней повторять, но я и летом неповоротлива, как же быть грациозной в зимнем пальто и стольких одежках? Невозможно! В конечном итоге я едва не упала.

— Танцуй лучше сама, — сказала я.

Но танцы помогли: мои щеки порозовели, стало тепло. Я достала блокнот и перечитала все, что написала вчера за ночь.

Моя история принимала новый оборот, теперь я перенеслась в гетто. Неожиданно очаровательная деревушка, которую я придумала, стала зловещей — стала тюрьмой. Я уже сама не понимала, кто герой, а кто злодей. Тяжелые обстоятельства, в которых мне приходилось выстраивать сюжет, заставляли наделять персонажей чертами и того и другого. Подробнее всего я описала запах свежеиспеченного хлеба в булочной Аниного отца, а описывая, как свежее масло мажется на хлеб, я поймала себя на том, что рот наполняется слюной. Я не могла наколдовать еды, и уже несколько месяцев во рту у меня, кроме жидкого супа, ничего не было — но я все так живо представляла, что сводило живот.

Еще я могла писать о крови. Одному Богу известно, сколько я ее повидала. За несколько месяцев своего пребывания в гетто я трижды видела, как немецкие солдаты убивали людей. Один слишком близко стоял у забора, поэтому охранник его застрелил. А две женщины шумно дрались из-за буханки хлеба. Офицер, чтобы положить конец ссоре, застрелил обеих, а хлеб швырнул в грязь.

Вот что я знаю о крови: она ярче, чем можно себе представить, и у нее глубокий рубиновый цвет, пока она не станет черной и липкой.

И пахнет она сахаром и металлом.

Ее невозможно отстирать от одежды.

Я стала замечать, что нами и моими героями двигали одни и те же мотивы. Либо желание обладать властью, либо месть, либо любовь — все это лишь различные формы голода. Чем больше пустота внутри тебя, тем отчаяннее хочется ее заполнить.

Пока я писала, Дара продолжала танцевать. Поворачивала и вскидывала голову, исполняя chaînés и piques[39]. Казалось, она может пробурить дыру в полу своими ногами. Когда она начала двигаться с головокружительной скоростью, я отложила блокнот и зааплодировала. И только тогда заметила в окне полицейского.

— Дара! — прошипела я, пряча блокнот под свитером, и кивнула в сторону окна.

Ее глаза расширились от страха.

— Что нам делать?

В гетто было два полицейских формирования — еврейское, члены которого носили звезду Давида, как и все остальные, и немецкая полиция. Несмотря на то что обе эти полиции вводили правила, которые сложно было исполнять, потому что они ежедневно менялись, между ними была огромная разница. Когда мы проходили по улице мимо немецкой полиции, то опускали головы, а мальчики снимали шапки. Других контактов мы с ними не имели.

вернуться

39

Балетные па.