— Да сети, — добавил Межов, глянув мельком на Чернова,
— И сетки есть, — вздохнула Пелагея. — Он ведь не мальчишка, а его мальчишкой сделали. Витька тоже уезжать собрался, дома не ночует. Вот приду с фермы, его искать побегу.
— Я в магазине его видал недавно, — сказал Чернов, топчась у порога. Он боялся опоздать и вот прямо на директора- нарвался — стыдобище!
— Не пьяный? — спросила Пелагея.
— Выпимши, — потупившись, сказал Чернов, стыдясь за себя.
— Ну так извиняйте, Сергей Николаич, побегу.
Пелагея торопливо повязала распущенный платок, накинула поверх халата стеганую фуфайку и, подхватив пустое ведро, исчезла.
— Что же не здороваешься? — спросил Межов. — Сегодня, кажется, не виделись.
— Не хотел встревать в разговор, — схитрил Чернов. — Здравствуй, Сергей Николаич.
— Здравствуй. Да ты садись, не гость вроде.
Чернову не хотелось проходить вперед и садиться, запах может услышать, но опять же и не сесть нельзя, когда такой человек приглашает. Значит, дело есть. Межов бесполезности не любит, зря ничего не предложит. Как его отец когда-то.
— Вот к дружку заходил... — Чернов примостился на табуретке, перед столом, где только что сидела Пелагея, табуретка тёплая еще, поглядел на Межова и тут же опустил глаза. — Яка... Мытарин Яков, то есть, дружок мой... Ну вот и... — Чернов хотел сказать, что выпили, но не отважился и развел руками.
— Ну, ну?
— Горе у него. — Чернов снисходительно улыбнулся малости горя. — Собаку застрелил, а жалко, сумлевается. — Он поднял голову, поглядел на Межова. Нет, лицо внимательное, взгляд нестрогий, без насмешливости: говори, мол, не стесняйся. — Собака та, Соколом звать, хорошая собака была, смелая, а вот сплоховала. На волчье логово, вишь, они вышли, — Яка-то ведь зверобой, ничего не боится, — а тут шасть им навстречу волчица, Сокол-то и задумался. Волчица молодая, на собаку больше похожа и повадки собачьи, вот и провела пса. Только я думаю, не вправду ли она собакой была. В третьем годе на пчельнике пропала сучка от овчарки, левое ухо мечено, вот одичала, положим, и того...
Чернов хотел загладить вину за опоздание и выпивку в рабочее время и оттого говорил торопливо, сам стыдясь своей торопливости и робости. Межов хоть и директор, в академии учился, а мальчишка рядом с ним, тридцати еще нет. Когда он родился, Чернов уж наработался, навоевался вместе с отцом Межова, и робеть тут нечего, но опять же не след старостью вину свою прикрывать, пример плохой подавать для молодых.
— Знаешь, а это ведь вполне могло быть, — сказал Межов с интересом. — Я слышал о нескольких случаях одичания, в журналах читал.
Надо было ему подождать, не торопиться, тем более с убийством.
— Вот и я так думаю, — сказал Чернов. — Плохо ему, тоскует мужик, злобствует.
— Слышал, — сказал Межов хмурясь.
Он все слышит и все замечает. Перед таким и оробеешь, если ты совестливый. Надо ему рассказать о разговоре с Якой и о встрече с Веткиным.
— Ты извиняй, если чего не так, Сергей Николаич, а только непорядок у нас, — решился Чернов. — Хозяевать так нельзя больше и жить нельзя, трудно.
И Чернов выложил все, о чем тревожился последнее время, о чем думал сегодня, идя на ферму. Даже о Борисе Иваныче своем рассказал и его песне про бригантину.
Межов слушал его, подперев кулаком тяжелую голову, изредка переспрашивал, раза два взглянул мельком на часы. Потом, когда Чернов кончил, расправил плечи, вздохнул, потянулся широко, с улыбкой: извини, мол, устал я.
— Добро, — сказал он, с веселой ласковостью глядя на Чернова. — Правильно, Иван Кириллович. Мы тоже сегодня об этом говорили в райкоме, не знаю, выйдет ли толк. Как считаешь?
— Говорить у нас умеют, — уклонился Чернов. — Ты не передумал насчет стройки?
— Не передумал, — сказал Межов. — Одна бригада завтра начнет утятник у Выселок, другую надо бы организовать. Не возьмешься ли?
— А чего не взяться, плотницкое дело знакомое.
— Значит, по рукам? — Межов улыбнулся. — Ну и слава богу!
Широко он улыбался, уверенно. Да и все-то в нем было широкое, основательное: плечи, лицо, лоб, глаза, рот — все просторное, мужское. Вылитый Николай.
— А за нонешнюю промашку ты меня извиняй, Сергей Николаич, — сказал Чернов, провожая директора на улицу.
— Ничего, — сказал Межов. — Не засни толь-, ко, Пелагея говорила, опорос ожидается.
— Что ты, чай, не маленький.
— Доброй ночи. .
— До свиданья.
Межов пошел мимо свинарника к воротам, — в свете фонарей чётко была видна его квадратная фигура — у ворот остановился, потом отошел назад, разбежался и, коснувшись рукой верхней жерди, перемахнул, как лось, калду.
Вот что значит молодость, и не подумаешь про такого. Чернов, улыбнувшись, покачал головой и вздохнул. Бывало, он тоже взбрыкивал не хуже, но — бывало. Эх, жизнь, жизнь! Радуешься тебе, надеешься на лучшее, а ты из человека незаметно развалину делаешь. За что ты его мордуешь?
Ill
Межову было вовсе не так уж радостно сейчас. Минутное возбуждение и этот детский прыжок он сразу же осудил в себе, как что-то нервное и ему несвойственное. Хотя и легко объяснимое. Когда встанешь в шесть утра, провозишься без завтрака почти до полудня с совхозными делами, а потом высидишь семь часов в райкоме, могут появиться и не такие скачки.
Очевидно, он тщеславный, если согласился на директорство в своем слабеньком совхозе. Остаться бы агрономом, и никаких забот, кроме полеводства, активы и разные длинные собрания задевали бы пореже, зимой можно пожить с Людкой в Москве, поработать в ВАСХНИЛовской библиотеке.
Да нет, дело не в тщеславии, прежний директор был просто безрукий демагог, Межов чувствовал себя униженным, работая под началом такого руководителя.
Что ж, значит, он излишне самолюбив и стал директором потому, что не мог позволить другому командовать собой, не мог допустить, что в совхозе распоряжается человек хуже его во всех отношениях. К тому же это заметили Щербинин с Балагуровым и авторитетом райкома ускорили дело. Может быть, ускорили потому, что были друзьями его отца.
Межов вспомнил, с какой обидой рассказывал Чернов о встрече с Веткиным, который назвал его рабом. И правильно назвал, если под рабством Веткин разумел отношение некоторых к общему делу. Захочу, уеду в город, захочу — перейду в совхоз, а что станется с колхозной землей, это уж забота председателя. Какое же это коллективное хозяйство, если на одном человеке все держится? Старики сейчас растерянно оглядываются, вздыхают, а ты разбирайся в этом наследстве, работай.
В окнах совхозной конторы горел свет — ив бухгалтерии, и в комнатах специалистов, и в директорском кабинете. Полная иллюминация. Бухгалтеры торопятся свернуть квартальный отчет, специалисты ждут наряда на завтрашний день.
Межов вытер голиком у крыльца грязь с кирзовых сапог (давно бы пора замостить или заасфальтировать подъездные пути на фермах) и вошел в прокуренное, пахнущее дымом и застоявшимся теплом помещение.
В бухгалтерии, отгороженной слева, со стороны коридора, застекленным барьером, щелкали конторские счеты, сухо трещал арифмометр главбуха Владыкина, качались в голубом дыму смирные головы «бойцов экономического фронта».
Газетчики, наверно, самые воинственные люди: борьба, фронт, бойцы, передний край — эти слова говорятся о сельских людях, крестьянах и их обыденных делах. Недавно вот бухгалтеров обозвали бойцами, хотя они хорошие добросовестные работники. Полмиллиона, а то и больше убытков насчитают опять эти работники.
Межов толкнул дверь в приемную, за которой был его кабинет, и приветственно кивнул Серафиме Григорьевне, начальнику отдела кадров и одновременно секретарю директора. Сидит за машинкой и читает толстый журнал в ожидании ухода начальства — так приучена.
— У вас какое-то дело ко мне? — спросил Межов, вешая плащ у стенки на гвоздь и не глядя на нее.