Лизавета, красная, низко опустив голову, вышмыгнула из комнаты.
— А только много этого любопытства по случаю моей жизни. Приходят смотреть, как живу. А что особенного? Что я Лизавету не выгнал от себя, когда приехала Настасья? Настасья говорит: «прогони Лизавету», Лизавета кричит: «выгони Настасью и с детьми». Конечно, если рассудить по закону, должен я Лизавету от себя прогнать, оставить ее без крова, осрамить на весь народ: ведь на чужой роток не накинешь платок. Куда она теперь пойдет «такая»? И выходит этот закон сам против себя. Это уже не закон, чтобы топить людей. Закон должен быть по апостолам, по святым отцам. Так ли?
Видя, что его внимательно слушают, он слегка закинул голову и продолжал, презрительно усмехнувшись:
— Теперь если рассуждать по-благородному, по-господски, должен я, оставив у себя Лизавету, выгнать Настасью и с детьми… в некотором роде, развод ей дать: иди на все четыре стороны и с детьми! Нет тебе ни роду, ни племени… растите под забором, как крапива. Ну, да ведь мы не господа. Так ли? Только и всего. Можем и подвинуться, потесниться маленечко. Сейчас говорят мне: «ты мусульманин, ты сектант», потому что я на слово Божие опираюсь. Господь Бог нам заповедал: «Не вредите друг другу. В этом вам все законы и пророки». Встретился мне Крестовоздвиженский батюшка. «Ты, — говорит, — устроил в своей квартире дом разврата». — «А иные прочие, — говорю, — не имеют потусторонних связей? Только что не на глазах, а какая разница?» — «Ты, — говорит, — кощунственно употребляешь слова Писания». — «Отчего?» — говорю. — «А почему во святом Писании говорится, что имел Авраам под одним шатром жену Сарру и Агарь, наложницу. А он был Авраам, праотец всех праотцев. А святой праотец Иаков, который с Самим Господом боролся! Сначала работал ради одной дочери Лавана, а потом еще семь лет ради другой: выходит он был двоеженец; по нашим законам, ему в тюрьме сидеть.» — И у всех нас, современных мужчин, батюшка, — говорю, — есть, окромя жен, наложницы. Только поступают с ними обманом; до нищеты доводят, до позора. А я открыто: «Согрешил-мол, и весь мой грех тут открыто. Кто из вас без греха, бросайте первый в меня камень». — «Ты, — возражает мне батюшка, — сектант. На тебя надо полиции донести».
Он опять презрительно засмеялся.
— Полиция тут, конечно, хоша ни при чем. Живем мы все в добром согласии, по взаимному соглашению. Я никого не держу: ни Настасьи, ни Лизаветы. Желают около меня жить, живи, а скандалить зачем же? Какой я, выходит, есть, такой и есть. Ошибся малость, или что другое, должен я по совести свой долг исполнять или нет?
Поправив фонарь и подняв его в уровень лица, он заключил:
— Так что же, пойдем мы, господа честные, осматривать владение или, может быть, теперь не надо?
Он лукаво улыбнулся, поблескивая пристальными черными глазами.
— А? — спросил Бровкин, круто повернувшись в сторону остальных. — Слышали?
Он поднялся со стула и угрюмо уставился на Герасима Ильича.
— Прости нас, Герасим Ильич, и на добром слове спасибо.
Он согнул свои тумбообразные ноги и сделал вид, что хочет достать рукой землю.
— Спасибо… утешил… После таких слов никакого имения не надо. Ты, брат, нам всем подарил имение.
Он быстрыми, короткими шагами подошел к нему и обнял, звучно поцеловав.
Герасим стоял сконфуженный. Всем тоже сделалось вдруг неловко. Прозоровский, подергиваясь, вышел вперед и протянул ему руку.
— Полиция? — заговорил он. — Полиция не может. И никто не может. Я вам хотел сказать… Это…
Он забыл, что хотел сказать и только усиливался сжать ему руку.
— Что ж, — сказал Герасим, взяв у Прозоровского, наконец, руку и обдергивая рубашку. — Ведь мы полюбовно. Тут не закажешь. У меня ни к кому нет зла.
Все вдруг заговорили, делясь своими впечатлениями, но никто не слушал друг друга.
Скрипнула наружная дверь, и в комнату вошла высокая, сутулая женщина в нагольном тулупе и пестрой красной шали. Она набожно перекрестилась на лампадки и, поклонившись господам, сказала:
— Бог милости прислал. У всенощной была, в соборе.
Один ребенок сорвался со стула, подбежал к ней и крепко ее обнял, припав головой к животу.
— Вот мы и все в сборе, — сказал Герасим Ильич. — Не осудите.
Он солидно поклонился, давая знать, что тяготится дальнейшим пребыванием гостей. Все начали наперерыв с ним прощаться и жать руку.
По лестнице назад возвращались молча, молча же уселись у карточного стола.
— Ну-с, в банке полтинник, — сказал господин с актерским лицом и взял выжидательно в руки карты.
Вдруг из гостиной раздался пронзительный крик, один, другой, третий. Все кинулись туда.
Там, на диване, упав лицом на сиденье и обхватив голову руками с судорожно искривленными пальцами, бился в истерике Сергей Павлович.
XIX
Уже почти светало, но расходиться не хотелось. Пили чай, пиво и курили до одури.
В сизом тумане и желтом предутреннем освещении бродили охрипшие, возбужденные, уставшие фигуры.
Кто-то отворил форточку, и вместе с холодным воздухом ворвался протяжный звук фабричного гудка.
Кротов сидел против Ивана Андреевича и тонким, надтреснутым голосом негромко говорил:
— Я рад, что пришел… Скажу дома, что с Сергеем припадок… Конечно, она, то есть жена, беспокоится. Мы любим друг друга… слов нет…
Он налил себе еще стакан пива, и глаза его сделались обиженными.
— Но ведь наши женщины не могут вполне оценить любви… В этом пункте я согласен. В них живет эксплуататорский дух, жажда закабалить. Я вам сознаюсь.
Он снял очки и протер их.
— Да, женщина, если хотите, не понимает благородства. Она не доверяет и мучит. Я скажу вам откровенно…
Он понизил голос.
— Принято говорить, что я счастлив в браке. Нас ставят в пример.
Он надел очки и страдальчески посмотрел сквозь них на Ивана Андреевича.
— Но мы несчастны… оба. Понимаете?
Иван Андреевич сочувственно кивнул головой.
— Я — человек от природы занятой и деликатный. Я лучше смолчу, но это все ложится на сердце. Главное: бесцельность! Женщина вас мучит бесцельно. Она потом страдает сама, но мучит непременно, подло мучит. И это ложится на сердце. Вы понимаете меня?
Хотя Иван Андреевич не понимал, на что он намекает, но ему был понятен общий смысл его слов, и он кивнул головой.
— Вот я вам сейчас расскажу, но, разумеется, между нами. Пустяки, разумеется, а не могу забыть. Когда мы поженились и жили на даче, то на другой день пошли к обедне… так случилось. Было жаркое солнечное утро. И Сережа с нами пошел… брат ее, Сергей Павлович… Вот который сейчас плакал. Она раскрыла свой зонтик и передала мне, чтобы я над ней нес. Правда, дорога была пыльная, и она обеими руками подобрала платье. Мне было неприятно идти за ней этак, с зонтиком, и я ей сказал. Ничего обидного! И Сергей надо мной смеялся. А она обиделась, и это была наша первая супружеская ссора.
Он помолчал и придвинулся еще ближе.
— Потом бывало и обиднее, а этого вот до сих пор забыть не могу. Так и шел за ней две с половиной версты с зонтиком… точно в Китае или Индии. И это ложится на сердце. И так прошла жизнь. Я — человек от природы занятой и деликатный. Уступчивость в моей природе. Я люблю мир, но чем он покупается? Какой ценою? Вы понимаете?
Он пожал плечами.
— Женщина не ценит деликатности.
Он возбужденно замолчал.
— Скромность? — вскрикнул внезапно в противоположном углу Прозоровский. — У женщины? Ерунда или… как это? Самообман, оптическая абберация!
— Все-таки есть, есть, — говорил настойчиво лысый и желтый господин. — Вы почитайте у Дарвина. Тут закон полового отбора… женщина краснеет непроизвольно… природа тут преследует свои виды.
— А я вам говорю: она нарочно краснеет. У женщины нет стыда. Стыд только у этого…
— У мужчины, — подсказали ему.
— Этот Гаранька меня тронул, — продолжал Кротов.
Вдруг глаза его сузились, он таинственно пригнулся к Ивану Андреевичу и ядовито хихикнул: