Изменить стиль страницы

Послышались шаги.

— Кажется, можно подождать, — сказал недовольно-враждебный голос Лиды. — Ясно, что прислуги нет.

Было смешно, что она не сомневалась, что это он, и понятно, что и она питает к нему те же чувства, что и он к ней. Они оба были два невольника, влачившие цепи, которых даже еще не успели надеть. Небрежно она отворила дверь и тотчас же ушла, предоставив ему самому затворять за собой.

Он вошел вслед за ней, но ее уже не было в передней. В комнатах было темно. Она не потрудилась даже зажечь огонь.

Иван Андреевич вдруг смутно почувствовал, что сейчас должно что-то с ними обоими произойти огромное, важное, решительное. Дрожащими руками он снял пальто, хотел пустить свет, но остановил руку на полдороге и пошел из комнаты в комнату, натыкаясь на мебель.

Лида темным силуэтом сидела у окна. Теряя самообладание, он подошел к ней, взял ее за руку и обнял за талию. Она не сопротивлялась.

И было дико схватить ее в объятия так просто, не рассуждая, в мучительном, молчаливом, почти злобном порыве. И еще более дико то, что она не сопротивлялась, так же молча и стихийно подчиняясь ему, точно в этом, таком простом, грубом, внешнем, только и заключалась развязка мучительно затянувшегося узла.

Вероятно, они оба чувствовали одно и то же и оттого молчали.

… Он вышел в соседнюю комнату. Глаза его привыкли к темноте и, кроме того, было гадко за себя и стыдно зажечь свет. Все мучения его совести, все выкладки ума разрешились так элементарно.

Он чувствовал себя падшим, уничтоженным в собственных глазах, сел в темноте на диван, мысленно прощаясь с свободным и чистым прошлым. Подумалось о Шуре, но он сделал над собой усилие не думать. Теперь все должно было пойти иначе.

Шорох и крадущиеся шаги в дверях.

— Иван, ты где?

Он слабо пошевелился, но ничего не ответил. Она подошла к нему и приласкалась.

— Отчего ты такой печальный? Ты сожалеешь, что это произошло?

— Нет, — солгал он.

— Но тогда отчего же? Ведь завтра твой развод состоится, не правда ли? Или, может быть, это затянется опять?

Она села к нему на колени и обвила его шею рукою.

Она ему была не нужна, противна более, чем когда-либо. Но все было кончено. И даже не было ужаса. Было только сознание неизбежности, пустота, апатия.

— Мне кажется, что все эти недоразумения у нас происходят оттого, — продолжала она, перебирая свободной рукой волосы в его бороде, — что мы жили с тобой ненормальной жизнью. Вот все это кончится, и Серафима Викторовна уедет. Все войдет в свою колею, и ты успокоишься.

Она продолжала еще долго говорить. Он слушал и удивлялся. Все это было так наивно, несложно в своем элементарном, грубом эгоизме, банально и мелко.

Отныне это будет его судьбой. Как честный человек, он должен исполнить по отношению к ней все дальнейшие обязательства.

И вдруг ему захотелось хоть на мгновение, но именно сейчас уйти отсюда, из этой темной квартиры, где он сидел с темной душой и нечистым телом, страдая от собственной пошлости, ничтожности и грязи.

Он осторожно поднял Лиду с своих колен.

— Но ты… счастлив? — спросила она, с глупым видом продолжая ласкаться.

Подавляя в себе брезгливость, он ответил:

— Да. Пусти же меня.

— О чем ты думаешь, Иван? Ты по-прежнему угрюм… даже теперь… после того, что я сделала для тебя.

Он скверно рассмеялся.

— Ты сделала для меня?

— Иван, что значит этот смех? Как ты груб. Я требую, чтобы ты объяснился.

— Я думаю, это обоюдно, — сказал он, пугаясь своих слов, тона, пустоты и хаоса чувств.

— Нет, ты сейчас так подло, нехорошо засмеялся.

Голос ее истерически оборвался. Остальное ему досказал трепет ее рук.

Его охватило бешенство.

— Ну, да, потому что странен этот постоянный вид жертвы с твоей стороны. Ты вечно точно торгуешься, ставишь мне на вид то то, то другое.

— О да, теперь ты можешь сколько угодно безнаказанно меня оскорблять.

Он услышал ее сдержанные рыдания.

— Теперь я поняла тебя вполне. Ты никогда меня не любил, как следует. У тебя была просто чувственность. Как я тебя ненавижу!

Он молчал, радуясь скоплявшейся в душе злобе. Пусть! Так лучше, ближе к правде.

— Что же ты теперь намерен предпринять дальше? — спросила она, успокоившись и сморкаясь.

Он усмехнулся этой ее удивительной способности быстро улавливать деловой тон.

— Начнем, Лида, жить, — сказал он, — а там будет видно.

Наступило глубокое молчание. Каждый из них сидел со своими темными, вязкими, безрадостными мыслями.

Наконец, опять заговорила она.

— Иван, я решительно не понимаю, как все это случилось. Кто во всем этом виноват? Иван, ведь это же такой ужас — жизнь без тени уважения друг к другу, без идеального чувства Иван, скажи, как вернуть прежнее?

Она ломала руки в темноте.

— Можно мне к тебе подойти, Иван? Ведь мы же с тобой пропали. Что будет с нами дальше? Иван! Ваня!

В первый раз она назвала его этим новым именем и в тоске припала к его плечу, точно не смея обнять его руками за шею.

И, испытывая гнусное наслаждение от возможности быть правдивым до конца, до жестокости, он сказал:

— Не знаю.

XVII

Когда Иван Андреевич постучал поздно вечером в дверь номера Серафимы, ему отозвался ее тихий голос:

— Это ты? Мы уже спим. Приходи завтра утром. Я буду готова.

— Может быть, можно зайти на минуту, — попросил он.

Ему хотелось тотчас же увидеть ее, чтобы сказать, как он несчастен, что планы его рухнули. Хотелось взглянуть на спящего Шуру, спросить у своего сердца.

— Что же дальше?

Но Серафима сказала решительно:

— Нет. До завтра.

В голосе ее были обида и упрямство. Во весь день он нашел для них только этот поздний час. Да, конечно, она была права: он нашел для них только этот поздний час. Но зато именно к ним он притащился сейчас, ища чего-то. Но они были правы.

С тяжелой грустью он отошел от двери.

Чтобы куда-нибудь деться, он прошел в свой излюбленный ресторан. Из-за одного столика ему замахали руками. Это были Сергей Павлович Юрасов и Бровкин. Было непонятно, как они вместе сошлись. Вероятно, на почве кутежа. Оба, по-видимому, были выпивши. Сергей Павлович бледен и оживлен, Бровкин угрюм и красен.

— Диспут о женщине, — сказал Сергей Павлович. — Вы только послушайте, что врет эта скотина.

Ивану Андреевичу было неприятно и то, что они оба уже были пьяны, и то, что Юрасов вдруг заговорил с ним слишком фамильярно. Ему не хотелось к ним садиться, но Бровкин вдруг улыбнулся ему своей тяжелой улыбкой одними глазами и сказал ласково и трогательно-смиренно:

— Извини, брат, мы пьяны, но все-таки люди. Люди, брат, мы, люди. Не сомневайся.

Он очистил ему место у столика. Сергей Павлович захохотал.

— Что касается тебя, мой друг, сомневаюсь.

Бровкин меланхолически курил.

— Люди, брат, люди… и в этом трагедия. Трагедия в чем? В том, что человек разделен надвое: бабу и мужика. Мужик — он рассудителен, сведущ. У него есть понятие, сердце, он склонен к добру и просвещению. Для бабы выше всего в мире, брат… (Он сказал грубое слово.)

— Молчи, мерзавец. Иначе я тебя задушу! — крикнул Сергей Павлович. — Ты никогда не видал порядочных женщин.

Бровкин устало и ласково поморщился.

— Мы, дорогой, в своей компании.

— Я не позволю даже заглазно.

— Дорогой мой, не скандаль. Не надо. Правда, ведь не стоит скандалить? — просительно обратился он к Ивану Андреевичу. — Мы ведь чисто-философски.

— Зачем только грубые выражения? — сказал Иван Андреевич: — Можно и так.

— Вам хочется латыни? Нету этой точности, мой дорогой, в латыни. Грубо? А жизнь не груба? Вы скажите откровенно: вы пострадали от бабы? Пострадали. Я пострадал, он пострадал… И вот идет еще один… страждущий.

Он игриво подмигнул Ивану Андреевичу. К столику подошел угловатый, приземистый, конфузящийся господин в солидных золотых очках.