Изменить стиль страницы

Серафима чуть переменила позу и страдающим взглядом посмотрела на мужа.

— Но, Иван… что же все это значит? Отчего ты так упал духом?

— А!

Он махнул рукою.

— Ты прости, что я говорю только о себе. Я ведь знаю, что и тебе несладко. И между нас еще стоит Шура Ведь я же люблю его… безумно люблю.

Он отвернулся и опять вытер слезы.

— Кажется, идут барышни Муратовы, — осторожно сказала Серафима.

Действительно, это были они: младшая в черепаховом пенсне и с папкой «Musique», и старшая в боа из перьев. Теперь они разнесут повсюду, что видели их обоих вместе на бульваре. Иван Андреевич почувствовал невольную краску стыда и повернулся так, чтобы иметь право сделать вид, что он их не видит. Так же поступила и Серафима. Под пытливыми взглядами барышень они сидели некоторое время не шевелясь.

— Это вечная необходимость играть какую-то комедию, — вспылил Иван Андреевич, когда они благополучно миновали, — перед собой, перед… перед другими… передо всеми, когда, просто, хочется встать и крикнуть: да, что же это, наконец, такое? Кого мы хотим обманывать? Зачем мучим и убиваем себя и других?

Он встал и опять сел.

— Сима, я, может быть, слабый, наконец, неумный человек. Может быть, я просто какой-нибудь мягкотелый моллюск. Я не знаю. Другие так просто умеют улаживать подобные дела. Вот, например, Сергей Павлович Юрасов и Клавдия Васильевна. Люди стреляют друг в друга, мирятся, потом дружески сходятся и расходятся. Им легко.

— Может быть, только по наружности? — проронила Серафима и спохватилась. — Впрочем, извини. Ты говори. Я слушаю.

— Может быть. В чужую душу заглянуть трудно. Я могу говорить только о себе. И я тебе скажу: нет, я не считаю себя хуже других. И я шел тем же обычным путем, что и все. Я не скажу и о Лиде, что она хуже других. Ах, она — как все. А о тебе… о тебе я скажу, что ты… ты — ангел.

Больше не в силах сдерживаться, он разрыдался. Она сидела с искаженным мукою, растерянным лицом.

— Я сделал все, что делается в таких случаях… Здесь было много ужасного, грязного… Грязь едва не захлестнула меня самого… И, что страннее всего, самое грязное во всем этом оказалось, может быть, менее гадким, по крайней мере, для меня, чем все остальное. Ах, моя дорогая, вероятно, все-таки, я не умею хорошо думать, но я зато перечувствовал.

Он замолчал, переживая вдруг разом все пережитое.

— И я…

Он остановился, задохнувшись.

— Но все равно… Я, видишь ли, теперь не уважаю моей невесты. Больше того… я… я…

Он вскочил и болезненно стиснул кулаки.

— Я ненавижу ее. И я все-таки женюсь на ней.

Голос его упал. Он опустил в мучительном стыде голову.

— Я… вынужден теперь так поступить. Ты прости меня за это подлое признание.

Она сидела, не глядя на него. Щеки ее зарделись.

— Конечно, мне тебя очень жаль, — наконец, сказала она. — Но зачем ты мне об этом говоришь? Чем я могу тебе помочь?

Опять в ее голосе прозвучали суховатые нотки. Чтобы смягчить горечь ответа, она повернула в его сторону голову и сочувственно посмотрела на него. Но в глазах ее было больше удивления и осторожного любопытства.

Он не знал, что ей сказать. Конечно, она была права и на этот раз. Ведь и у нее были, наверное, свои тайные страдания, в которых он не мог ей помочь.

Но — неправда: все-таки они должны были говорить друг с другом.

— Сима, как же пойдет наша дальнейшая жизнь?

— Почему ты говоришь «наша»? Твоя и моя. Я, конечно, уеду. Ты… наверное, предпримешь тоже что-нибудь.

Уронив руки на колени, она посмотрела на него таким светлым, рассудительным взглядом.

— А мы не опоздаем?

— Это не так важно, Сима, как то, договоримся мы с тобою до чего-нибудь или нет.

Она пришла в волнение и тоже встала.

— Скажи мне ясно, чего ты хочешь от меня?

— Если бы я знал, — сказал он беспомощно. — Я только смутно чувствую, что в наших отношениях что-то не так.

— Я тоже не знаю. Пойдем.

Она сделала просительное движение вперед. Его охватил страх. Ему показалось, что если он ее сейчас выпустит из глаз, то с ним, с нею случится что-то непоправимое.

— Сима, я виноват в чем-то глубоко и страшно. Может быть, я не рассчитал своих сил. Но я чувствую, что гибну.

Вдруг лицо ее пришло в чрезвычайное волнение. Губы сложились в злую, насмешливую улыбку, глаза, глядя в сторону, прищурились.

— Позволь мне сказать тебе правду.

— Да, да, Сима, только правду… одну правду. Довольно лицемерия и лжи.

— Ты попал на ограниченную и злую девушку. Если бы этого не случилось, то тебе, наверное, не понадобилось бы моей помощи, моего сочувствия. Ну, теперь пойдем.

Кивнув ему головой, она пошла. Ошеломленный униженный, он поплелся за нею.

Как просто и ясно она решила вопрос. По-женски. Но и, по-женски же, неверно, узко.

— Нет, неправда! — крикнул он ей, возмущенный. — Слышишь? Сима, ты ошиблась.

Она обернулась на мгновение. В ее лице не было больше ни злобы, ни усмешки. Только одна боль тяжелой укоризны.

— Да, Иван, да.

XXI

И, что всего хуже, Серафима была уверена в своей правоте.

Он должен был казаться ей ничтожным и смешным. «Он обманулся в своих расчетах… Ха-ха! И теперь внезапно почувствовал в ней необходимость».

— Сима, я не так элементарен и мелок, как ты думаешь.

— Ну это же так естественно, Ваня.

— Не все, что грубо, наивно и пошло, то естественно.

— Ах, не говори. Я не хотела тебя обидеть. Вообще, жизнь проста. Мне надоело во всем видеть высокие мотивы. Право, не обижайся на меня. Я сама теперь гораздо проще смотрю, например, на самое себя. Торжествует тот, у кого крепкие зубы и отточенные когти.

— Это твоя теперь философия?

С усилием сдвинув брови, она сказала:

— Да. Если бы я должна была начать строить свою жизнь сначала, я бы построила ее совсем по-иному.

Она смеялась над собою, и это было так непохоже на нее прежнюю.

— Но, оставим эти разговоры. Право, они ни к чему. Все пойдет именно так, как шло до сих пор.

Они подошли к зданию духовной консистории и оба, точно по команде, остановились, не входя, у дверей.

— Здесь? — спросила она, бодрясь.

— Здесь, — ответил он тихо.

— Чего же мы стоим? Ведь это, во всяком случае, тебе, по теперешним твоим делам, необходимо? А поговорить мы можем и потом.

Она усмехнулась и посмотрела на него, точно спрашивая его о чем-то главном, что он должен был решить или сейчас, или никогда. Он стоял, опять захваченный врасплох. Как женщина, она требовала от него определенных, решительных действий. Если он пойдет «туда», все будет кончено, и ни на какие разговоры она, конечно, больше не пойдет. Она презирает слова. Если он вернется, — будет что-то другое.

Она стояла, тяжело дыша и опустив глаза Иван Андреевич подумал о Лиде, и обе женщины представились ему одинаково ограниченными и жестокими в своем эгоизме.

— Бог с тобой, — сказал он печально и раздражаясь. — Я хотел бы больше чуткости с твоей стороны.

— Ты — эгоист, Ваня.

Она быстро вошла на крыльцо и отворила дверь. Он шел за нею, зная, что теперь все кончено, и Серафима — такая же, как все.

Если бы он захотел быть сейчас жестоким по отношению к Лиде, она была бы счастлива. Да, да.

Было больно и гадко это сознавать.

Вдруг ему вспомнился Герасим Ильич и его «опыт». Стало смешно. Этот старший дворник или маленький управляющий был в чем-то, по-своему, прав. Были правы, каждый по-своему, и Прозоровский, и Бровкин.

Было скучно и не хотелось жить. Как автомат, он вошел в дверь вслед за Серафимой. Она быстро бежала вверх по затоптанной каменной лестнице. Пахло грязноватым казенным местом, то есть осадком табачного дыма, близостью нечисто содержимых уборных и еще чем-то неуловимым, чем пахнет во всех полицейских участках, палатах и казначействах.

На верхней площадке отворилась обитая клеенкой дверь и вышел мужчина с подвязанной серым клетчатым платком щекою.