Углубившись в свои мысли, упорно сражаясь с цифрами, она прошла мимо нескольких сдававшихся внаем домов, даже не взглянув на них. Она шла энергичным шагом, урезывая в уме тот или иной мелкий расход — только глаза выдавали при этом ее сожаление — и упорно сражаясь против общего итога, который все равно превышал их возможности. Порой Роза-Анна, сохранившая, несмотря ни на что, живое воображение, вырывалась из этого плена тревог, забот и чисел. И тогда она начинала по-детски наивно мечтать. Она представляла себе, что какой-то богатый дядюшка, которого она никогда не знала, умирает, оставляя ей большое состояние; она воображала, как находит туго набитый бумажник, который, конечно, честно возвращает хозяину и получает от него хорошее вознаграждение. Все это представилось ей так живо, что она взволнованно и внимательно осмотрела тротуар вокруг. Но тут же ей стало стыдно своих фантазий.
Отмахнувшись от грез, она снова занялась вычислениями.
Она дошла до площади Сент-Анри и пересекла ее, не замечая ни трамваев, ни звонков железнодорожного переезда, ни едкого дыма, щипавшего глаза. Какой-то грузовик чуть не сшиб ее, и она бросила на него скорее удивленный, чем испуганный взгляд. Это был рассеянный взгляд счетовода, которого на секунду оторвали от его книг.
Перейдя площадь, она начала свои расчеты сначала. И в эту минуту она, впервые после ухода Эжена в армию, подумала о тех двадцати долларах, о которых он упоминал. Крепко сжав губы, она решительно отбросила эту мысль… Но чуть позже она вдруг заметила, что эти двадцать долларов уже нашли себе применение, что она мысленно уже потратила их до последнего цента. Она тихонько вздохнула, испытывая стыд, но в то же время и облегчение.
И словно нарочно, чтобы еще больше смутить ее, именно в эту минуту ей в глаза бросился приклеенный к стене какого-то магазина плакат, на котором был нарисован резким карандашным штрихом молодой солдатик с винтовкой в руке, — глаза сверкают, рот широко раскрыт, он издает призывный клич. По голубому полю над его головой развертывались большие черные буквы: «Идите к нам, ребята! Вы нужны вашей стране!»
Розу-Анну охватило волнение. Этот юноша был так похож на Эжена! Его губы, его глаза! Разбирая слова по складам, она читала в этой надписи совсем другое: «Идите к нам, ребята! Вы нужны вашим матерям!» Роза-Анна сжала руки. Это Эжен там, в вышине над кварталом, тревожно кричит, и его непрерывный крик раздается по всему небосводу, неся проклятия гнетущей их бедности.
И уже менее твердым, менее решительным шагом она направилась к самым бедным кварталам, расположенным за станцией Сент-Анри.
Вскоре она дошла до Рабочей улицы, вполне отвечающей своему названию. «Трудись, рабочий, — как бы говорит она, — надрывайся, изнуряй себя тяжким трудом и прозябай в грязи и убожестве!»
Роза-Анна пошла наугад вдоль ряда лачуг из серого кирпича, которые сливались в одну сплошную стену с одинаковыми дверями и окнами, расположенными через равные расстояния.
Орава оборванных ребятишек резвилась на тротуарах среди мусора и грязи. Худые печальные женщины выходили на пороги своих грязных жилищ и с удивлением смотрели на солнце, расстилавшее золотые дорожки перед мусорными ящиками. Матери, пристроив младенца на подоконнике, смотрели вдаль невидящими глазами. То тут, то там выбитое окно было заткнуто тряпками или грязной бумагой. Повсюду раздавались грубые голоса, детский плач, истошные крики, вырывавшиеся порой из недр какого-нибудь дома с плотно закрытыми ставнями и дверями, мертвого, замурованного, похожего на залитую солнцем могилу.
И вот все эти дома — их, собственно, и не следовало бы называть домами, потому что одни только номера над дверями являли собой некий жалкий намек на индивидуальность, — все дома в этом ряду, уже не два или три из пяти, а все без исключения, сдавались внаем.
Каждую весну эта страшная улица пустела; и каждую весну она заполнялась вновь.
Порывы ветра доносили сюда тяжелый, сладковатый аромат табака с сигаретных фабрик, расположенных поблизости. К этому едкому запаху примешивались запахи нагретой масляной краски и льняного масла, которые ощущались даже не столько носом, сколько ртом, сушили горло и заставляли пухнуть язык.
«Нет, — сказала себе Роза-Анна, — Флорентина ни за что не согласится сюда переехать». Она повернула назад и пошла теперь по улице Дю-Куван. Это была тихая аллея, вдоль которой тянулись небольшие особнячки. На окнах из цветного стекла висели кружевные занавески; кремовые шторы были наполовину раздвинуты; на фасадах виднелись медные дощечки с фамилиями хозяев, а кое-где на подоконниках красовались пышные растения, у которых, подумала Роза-Анна, света и простора было больше, чем детвора на улице Сен-Фердинанд видела за всю свою жизнь. Она понимала, что этот оазис тишины — не для них. Впрочем, ни один дом здесь и не сдавался внаем. Но здесь ей дышалось легче! И мужество отчасти возвратилось к ней. Посещение Рабочей улицы ее все-таки немного приободрило. Она черпала утешение в сознании того, что до последних пределов нищеты они еще не докатились.
Справа от нее высилась церковь святого Фомы Аквинского. Роза-Анна почувствовала, что она устала, что ей необходимо немного посидеть и подумать. Она вошла в церковь и тяжело опустилась на скамью неподалеку от двери.
Сначала ее мысли блуждали бессвязно и бесцельно. Потом силы постепенно возвратились к ней.
Она сказала себе: «Надо помолиться, ведь я в церкви». И, соскользнув со скамьи, она встала на колени и начала перебирать четки.
Но, произнося шепотом слова молитвы, она думала о другом. Губы ее продолжали шевелиться, но ее молчаливый монолог не был обращен ни к статуям святых, ни к какой-либо реликвии.
«Несправедливо это получается с моими детьми, — говорила она. — И с Эженом, которому всегда не везло, и с Флорентиной. Разве я в ее возрасте думала о том, как прокормить родителей?» И она тут же добавила: «Услышь меня, господи!»
Роза-Анна очень редко обращалась с молитвой непосредственно к богу. Гораздо чаще она просила о заступничестве святых, которых немного знала по картинам и статуям. Но бога, самого бога она представить себе не могла. Она не представляла его себе уже многие годы; это требовало от нее слишком больших усилий, и, несмотря на них, она не видела ничего — ничего, кроме облаков, белых и пышных, как вата, над которыми летал голубь. Но сейчас она вдруг вспомнила величавого старца с серебряной бородой, которого видела в детстве: того, кого изображали над святым семейством, — бога-отца. Ибо сейчас ее нужды казались ей слишком неотложными, чтобы можно было прибегнуть к помощи посредников.
Она говорила обо всем сразу, бессвязно и непоследовательно, но стараясь, разумеется, оправдать свои поступки и склонить всевышнего на свою сторону. «Господи, ты видишь, я выполнила свой долг. Я родила одиннадцать детей. Восемь из них живы, а трое умерли еще младенцами, — наверное, я была слишком изнурена. А этот, который скоро родится, неужели и он будет таким же слабым, господи, как и трое последних?»
Она вдруг подумала, что богу известна история всей ее жизни и нет надобности рассказывать ее по порядку. Но тут же она сказала себе: «Он ведь может и запамятовать. Столько обездоленных обращается к нему!» Единственным слабым местом ее веры было наивное предположение, что бог, усталый, рассеянный, измученный, как она сама, может дойти до того, что будет уделять людям и их бедам очень мало внимания.
Она заговорила о своих материальных нуждах не сразу, полагая, что некоторая доля дипломатии не помешает в молитве, как и в любой другой просьбе. Собственно, руководствовалась она при этом не мыслью, а инстинктом, смутно шевелившимся где-то в ее подсознании. Для себя она ничего не решалась просить у бога, но без стеснения уточняла все, что надеялась получить для своих близких; именно так она проводила границу между благами земными и небесными.
Внезапно перед ней возник образ Ивонны, и она, вздрогнув, перестала молиться. Может быть, и сама она тоже вонзает шипы в сердце Спасителя, как те злые люди, о которых говорила девочка?