Изменить стиль страницы

Толпа во дворе мешает уйти, та толпа, которую Лаубе так ненавидит и с которой боится встретиться. «Не пользуйся источником, из которого пьет толпа, — говорил Август. — Она отравляет его чистоту своими устами».

Лаубе снова подошел к окну. Люди все еще стояли у гроба Катчинского. Зепп говорил, все слушали его, склонив головы. На этого красного Цицерона следует поскорее спустить тирольского орла. И на все это стадо, которое смеет заявлять о каких-то своих правах на лучшую жизнь! Ваше право, скоты, — заживо гнить, как в могилах, в сырых подвалах, грызть сухой хлеб и наживать горбы!… О чем говорит этот красный оратор, на какие мысли его вдохновляет мертвое тело Катчинского? Прочь с дороги, толпа! Вашему хозяину пора отправляться в путь к горным вершинам, с которых вскоре поднимется тирольский орел.

Взгляд Зеппа, как показалось Лаубе, остановился на нем, и хозяин дома торопливо задернул гардину.

Слова Зеппа звучали в тишине двора торжественно и печально:

— …Человек-творец достоин лучшей судьбы, чем та, которую уготовили ему нынешние хозяева жизни. Труд, творчество, радость — его удел. Но труд эти хозяева хотят использовать в своих преступных целях, на чистоту творчества наложить грязную руку, радость жизни отравить гниющими трупами. Как они распорядились тем, что имели? Мы это видим сейчас. Они убили и ту радость, которую мог дать нам Катчинский — человек большого, светлого таланта. Смело, не оглядываясь на прошлое, он пошел вместе с нами трудной дорогой борьбы, и слово его, полное веры в будущее человека — борца за новый мир, где хлеб и песня будут неотъемлемым правом каждого, сегодня услышат многие. Нам горько терять товарищи на этом пути, но не слезы и горечь сердец должны принести мы на его могилу, а гнев и ненависть к его убийцам! Борьба продолжается. Тесно сомкнутые шеренги бойцов пойдут дальше, песню, не пропетую Катчинским, споют во весь голос другие. До радостного рассвета, который неизбежно наступит, мы пронесем светлую память о Катчинском…

Тихо колеблясь, гроб поднялся над головами, медленно проплыл под сводчатой аркой. Катчинский навсегда оставил двор дома на Грюнанкергассе. И одинокое облако в небесной выси тронулось, пошло туда, где поля зеленеют под солнцем, синеют горы и Дунай несет свои мутные воды на восток, — облако светлое, как надежда.

Печальные голоса труб услышала улица.

На стенах города появилась листовка:

«Ко всем, кому дороги правда и мир, обращаю свое слово!

Я выбираю мост на Шведен-канале потому, что в нем воплотились мир и строительство. Я клеймлю позором клеветников, — они против мира и строительства. Клевета и ложь — оружие разбитых в прямом бою. Творящим правду они не страшны. Но ложь, как ржавчина, может разъедать слабые души. Кто же вы, сеющие клевету, распространяющие ложь? Покажите свои лица и руки. На ваших лицах написан страх, а на руках — неотмытая кровь жертв! Вы, как совы и летучие мыши, боитесь солнца и света. Так сгиньте же вместе с тьмой при первых лучах восходящего солнца! Да здравствуют солнце и свет!

Вы, прячущиеся во тьме, готовы погасить и звезды. У вас нет на это сил, и вы хотите отравить нашу веру. Но ее поддерживают люди, носящие звезды, а вам их не победить.

Наша земля вся в страшных следах бушевавшей недавно бури. Человека, который приходит на развалины со строительным инструментом, готового отдать свой труд ради того, чтобы возродить дом или мост, я готов приветствовать как лучшего своего друга, как жизнетворца. Мне говорят: но ведь он коммунист! Тем хуже для противников коммунизма, если они не могут послать строителя на руины.

Я выбираю коммунизм потому, что он жизнь и свет, строительство и процветание нашей земли!

Да здравствует мост мира!

Лео Катчинский».

На листовке у ворот дома по Грюнанкергассе, 2 остались следы ногтей. Это час тому назад Лаубе пытался содрать листок со стены. Ему помешал старый хаусмейстер Иоганн. Он сопровождал Лаубе на вокзал, нес его чемодан. Тяжелая рука старика — Лаубе с удивлением взглянул на всегда тихого и робкого Иоганна — опустилась на плечо хозяина дома:

— Не трогайте это! Я вам не позволю.

У старика, оказывается, сохранилась еще сила. Он чувствительно тряхнул своего хозяина за плечо.

Возвращавшиеся с похорон Гельм и Рози прочли листовку и долго стояли возле нее молча. Затем, взявшись за руки, пошли в арку ворот.

— И после смерти Катчинский борется вместе с нами за правду, — тихо сказал Гельм.

Они остановились посреди двора, посмотрели на небо. Солнце ярко сияло в нем.

Стучат молотки, забивая гвозди в пахнущие лесом доски. И Бабкин видит лес родного Урала. Он весело шумит черными верхушками под крепким весенним ветром. Запахами его Афанасий Бабкин дышал с детства. Уезжал с отцом верст за тридцать — сорок от родного дома в лес жечь уголь для заводской домны Уходили в лесные дебри по мартовскому снегу, возвращались в деревню летом. После жатвы — снова в лес до глубокой осени.

Хороши летние утра в лесу! В серебре росы алеют крупные капли волчьих ягод, молодые ели, чуть пошевеливая ветвями, показывают выросшие за лето красные шишки. В лесу еще прохладно, лес полон запахов травы и хвои, трепета просыпающейся жизни: звенит недалекий ручей, где-то бормочут тетерева, и звонко в вершинах деревьев стрекочут птицы. Меж стволов старых елей и кедров разлито густое молоко тумана. Хорошо зачерпнуть из ручья воды и, прежде чем умыть лицо, выпить ее, как из ковша, из ладоней, настоянную на корнях и травах лесную воду. А ночью к ручью подходит медведь. Напьется, подойдет к избенке жигарей, потрется о стенку своей шубой, вздохнет и побредет в лесную чащу…

Перед сном жигари слушают быль или сказку. Рассказывает отец, иногда бородатый дядя Архип. Слова тихие, пахучие, как лесные травы. О бабке Васютке, о внучке Аксютке. Сказочная Аксютка особенно запомнилась, ее именем Бабкин назвал свою дочь… От досок веет ароматом давней сказки, услышанной в избушке, возле которой ночами бродят медведи…

Насобирала будто бабка в лесу «летун-травы», стала ее варить. Понадобилось ей избу оставить, и наказала она внучке к горшку не подходить, чтобы пару от «летун-травы» не набраться. Своенравная Аксютка бабки не послушалась, к горшку подошла, пару набралась, от травы чудесной стала легкой, как пух, и вместе с дымом вылетела в трубу… (Сверчок в углу избушки сочувственно тыркает: «Плохо будет Аксютке!») Летит Аксютка в небо, трясет своими косичками и визжит от страха, видя, как деревня от нее отдаляется, как бабка Васютка по улице идет, к своей избе торопится. (В печурке, как глаза дикого кабана, тлеют два уголька).

…Мелькнула под ногами Аксюткиными деревня, пропала, а навстречу девчонке тучи плывут пушистые, солнышко улыбается. «Будешь теперь, Аксютка, бабку свою слушать?» — «Буду…» — плачется Аксютка. «Хорошо, — солнце отвечает. — А пока в гостях у меня поживи». Усадило солнце Аксютку на самую пушистую тучку. Дунул ветерок на тучку, и поплыла на ней девчонка над реками и лесами, над деревнями и городами до самого синего моря. А в синем море чудо-юдо кит плещется, приглашает Аксютку: «Садись мне на спину, в подводное царство тебя укачу». Устрашилась Аксютка, не захотела. Кит неволить ее не стал, плеснул хвостом и ушел под воду. (Гаснут два уголька в печурке, тьма заполняет избушку… Но от сказки светло и радостно; плывут тучи над невиданным синим морем, сияет солнце).

…Насмотрелась Аксютка на дива всякие, устала, заснула на тучке. Ночью месяц звездочек мелких в решето набрал, на муку просеял; тучка подошла, теплым дождиком на муку брызнула, и развел месяц тесто для шанежек Аксютке. Утром солнце шаньги на своей макушке испекло, Аксютку ими накормило. «А теперь, Аксютка неслухняная, домой тебе пора!» «Как же я с такой верхотуры на землю спущусь?» Солнце дорожку золотую до земли простлало, и сбежала по ней Аксютка, топоча своими проворными ножонками, прямо к бабкиной избе… (Вот и сказке конец, в избушку приходит сон; а за стеной бормотанье неумолчного ручья и ночные шорохи леса…)