Изменить стиль страницы

– На сцене тебе нет равных, но… Ты же американка. Понятное дело, титул для тебя ровным счетом ничего не значит, но твоя вечная тяга к самостоятельности…

– Самостоятельность! Она лишь шаг на пути к независимости и всевластию. Я желаю забраться как можно выше. Кроме того, ты же своими глазами видела принца. Он учтив, предан, хорош собой, великолепно воспитан, обожает музыку…

– Именно. Пойми, он европеец, человек благородных кровей. Он может восхищаться тобой до глубины души, но при этом никогда не сделает тебя королевой. Он не может…

Ирен резко встала, словно ее огрели кнутом:

– Ты ничего не знаешь о Вилли и о наших с ним отношениях. Он испытвает ко мне почтение и уважение. Другой человек его положения уже давно потребовал бы от меня ответных знаков внимания. Господи, тебя же растили в тепличных условиях, как фиалку! С чего я взяла, что ты поймешь… Эти знаки… этот невысказанный обет, который мужчина и женщина дают друг другу… Я вообще позвала тебя сюда не за этим!

– Ирен! – Я никогда не видела подругу столь взволнованной. Мне и в голову не приходило, что ее можно так просто обидеть.

На самом деле обижаться должна была я. Ирен, сама того не желая, указала мне на мой скудный опыт романтических отношений. С беспредельной ясностью я вспомнила тот единственный момент, когда меня словно по мановению волшебной палочки охватило пленительное, кружащее голову чувство. В тот миг, много лет назад, в детской на Беркли-сквер вместе со снятой повязкой с моих глаз будто упала пелена. Ирен была слишком занята своими чувствами, чтобы обратить внимание на мой невольный вздох.

– Одним словом, в данный момент мой возможный брачный союз с Вилли не самая главная проблема, – продолжила Ирен.

– И какая же – главная?

– Король.

– Меня ему так и не представили, – напомнила я подруге. – Я так поняла, он болен.

Ирен встала, сделала шажок назад и снова села, придвинувшись как можно ближе ко мне. Ее лицо было живым, умным. Подруга выглядела совсем как в старые добрые времена.

– Король… умирает, – тихо пояснила она. – Это известно всем.

– Неужели? – вздохнула я. – Мне очень жаль, но только что я могу поделать…

Она придвинулась еще ближе. Шелк ее юбок блеснул, словно молния, а низкий голос напомнил мне раскат далекого грома:

– Кое-чего не знает никто… кроме меня и еще одного человека – злоумышленника. Я уверена, что короля травят медленнодействующим ядом!

Глава девятнадцатая

Роман в минорной тональности

В начале 1887 года, когда моя подруга Ирен Адлер и кронпринц Богемии были вместе, они являли собой идиллическую картину, столь же гармоничную, как венская оперетта или вальс Штрауса.

Даже я, не верившая в то, что у их союза есть будущее, моментально смягчалась, когда отправлялась с ними на прогулку по старой Праге.

И все же, несмотря на время, которое мы проводили вместе, в присутствии принца я оставалась столь же немногословной, как и прежде. Меня приводило в смятение буквально все: его огромные габариты, его титул и даже тот факт, что он иностранец. Вильгельм фон Ормштейн был идеалом, совершенством. Все без исключения герои дамских романов бледнели по сравнению с ним, что тоже внушало мне трепет.

Понятное дело, Джаспер Хиггенботтом, не шедший с принцем ни в какое сравнение, постепенно истерся из моей памяти, будто его обратило в пепел африканское солнце. Даже обворожительный мистер Стенхоуп по сравнению с Вильгельмом казался бледной тенью.

Куда больше по вкусу мне пришелся чешский композитор мистер Дворжак. Как только я поняла, что вертикальные морщины между темными бровями свидетельствуют не о вспыльчивости и раздражительности, а о постоянном напряжении, я сразу перестала его опасаться. Мистер Дворжак, столь же невзрачный, сколь импозантным был принц, несмотря на грозный вид, лучился теплом и добротой. Он, видимо почувствовав, что некогда я была воспитательницей-гувернанткой, с радостью оттачивал со мной английский язык, который так уморительно коверкал. Он без конца пел Ирен дифирамбы, восхищаясь ее голосом, актерским талантом и тем трудолюбием, с которым она осваивала его родное наречие.

– Прирожденная лингвистка, – повторял он, жестикулируя от избытка чувств, – что за тембр, что за голос! От такого голоса заплакали бы даже святые! – При этом Дворжак никогда не упоминал о красоте моей подруги.

Когда я видела Ирен с принцем, она казалась мне еще более далекой, чем прежде, когда нас разделяли сотни миль. Она не относилась к тем женщинам, которые, теряя голову, увлекались мужчинами, однако рядом с принцем она казалась безвольной фарфоровой куколкой. Впрочем, подобное впечатление было обманчивым: эта куколка всегда оставалась себе на уме.

При этом никто не мог отрицать, что Ирен и Вильгельм были очаровательной парой. Мужественный усатый блондин в парадной форме и красавица певица напоминали игрушечного марципанового солдатика и балерину из молочного шоколада. На них смотрела с нежностью даже королева, несмотря на то что Гортензия и Бертран продолжали оставаться подчеркнуто вежливо-равнодушными. Принц души не чаял в Ирен; каждый его жест, каждое слово, обращенное к моей подруге, были наполнены любовью.

Однажды той весной, к всеобщему удивлению, повалил снег и ударил мороз, сковавший стужей улицы Праги. Одну из этих улиц Ирен отказалась переходить: колеса экипажей перемололи снег в серую, холодную, грязную кашу. Принц, не долго думая, перекинул свой отделанный шелком плащ через плечо, взял Ирен на руки и понес ее через улицу, широко ступая сверкающими черными армейскими сапогами, словно у него на ногах были семимильные башмаки.

Понятное дело, подобного поступка было бы глупо ожидать от сельского кюре. Решимость принца потрясла меня, словно мелодраматическая пьеса, приковывающая к себе внимание зрительской аудитории.

Постепенно я стала понимать Ирен. Она так долго боролась за свое существование и так долго была одна, что теперь имела полное право наслаждаться успехом и частично пожертвовать собственной свободой, доверив себя заботе другого человека. Однако во всем мне чувствовалась опасность и угроза: в хвори короля, которого никто из нас так ни разу и не видел, в косых недовольных взглядах герцогини Гортензии, в угрюмом мрачном виде Бертрана… Даже Дворжак едва заметно хмурился, когда видел Ирен в компании принца.

– Я знаю англичан, – сказал мне как-то раз композитор, когда я пришла в театр на репетицию. – Много раз был в Англии. Пять, – с гордостью уточнил он. – Им нравятся мои оперы: «Хитрый крестьянин», «Король и угольщик»… Ваша подруга – она американка. Она не как англичане, чехи или немцы… Я беспокоюсь за нее. Она слишком… как сказать… самоубежденная. Эти американцы не знают о компромиссах, которые мы, европейцы, заключаем здесь уже много веков… как мы жертвуем языком, землей… Наши чувства, старые чувства… легко будоражить. Политика. Гордыня. То, что ваша подруга сейчас здесь… это не хорошо.

– Но вы же сами ее пригласили!

– Да, да… Из-за ее голоса. Ее артистизма. А не для… – мистер Дворжак глянул на принца, чей легкоузнаваемый силуэт маячил в дверях, – не для опасности.

Мистер Дворжак, пусть и коряво, высказал именно то, что тревожило и меня. Осенью я все еще была в Лондоне, поэтому не попала на «Короля и угольщика», оперу на сюжет крестьянской сказки, в которой пела Ирен. Однако весной мне никто не мог помешать сходить на «Святую Людмилу». Прошлой осенью, когда эту ораторию исполняли в Лидсе, партию, доставшуюся теперь моей подруге, пела контральто Джанет Пейти.

В день премьеры я сидела в отделанной бархатом королевской ложе, держа наготове подарок Ирен – отделанный перламутром театральный бинокль. Из всего семейства Ормштейнов в ложе присутствовал только кронпринц: из-за болезни короля остальные родственники старались выходить в свет пореже. Вилли сидел рядом со мной в прекрасном фраке, украшенном алой лентой, тянувшейся от плеча до пояса и увешанной поблескивающими медалями. Мы с ним практически не разговаривали. Я наслаждалась музыкой, а он буквально пожирал взглядом Ирен, пристально вслушиваясь в звучание ее голоса.