Громко засмеялась Феклуша:
— Ну, какой там грех! Пострига мы не приняли еще. А ты, Машенька, тихая да скрытная. Вот ты какая.
Блестели зеленоватым, как у кошки, блеском глаза Феклуши и, нагибаясь, шептала она:
— А с барином нашим убежала бы? Хочешь сосватаю, хочешь, миленькая моя?
Мерно ударил колокол.
— Загулялись-то мы, — заговорила Феклуша, — спать пора, а то попадет еще. А об этом мы поговорим еще, поговорим, — и, поцеловав крепко Машу, Феклуша побежала к себе.
На крыльце Машу остановила мать Евдокия. Тщательно оглядевшись, она заговорила шепотом:
— Вот, девушка, хоть и знаю, что нехорошо делаю, да уж очень он просил передать тебе письмецо. Смотри только, чтобы никто, никто не узнал, — и, сунув в руки Маши, мало понимавшей слова ее, конверт, мать Евдокия быстро скрылась.
Шатаясь почти от нахлынувших странных и противоречивых чувств, вошла Маша в келью. Мать Евлампия уже легла и сердито ворчала.
Долго стояла Маша перед образом, но губы, не повинуясь, не произносили слов молитвы.
Как в бреду, провела эту ночь Маша. Жгло письмо, несшее что-то неведомое, страшное и вместе радостное; путались мысли: то хотела Маша броситься к матери Евлампии, разбудить и покаяться в страшном грехе, то слышала лукавый шепот Феклуши; близкое чье-то видела лицо над собой; трепетала и чувствовала, что не может, не может противиться.
Под утро, прижимая письмо к груди, забылась Маша тяжелым сном.
Звон бубенчиков разбудил ее.
— Пора, пора, — зашептала она сама себе и босиком бросилась к окну.
— Да что с тобой, Марья? — сердито крикнула Евлампия, — с ума спятила. Чего выскочила, бесстыдница!
Маша, как бы опомнившись от забытья, покорно вернулась к своей кровати.
— Уезжает, слава Господу, — ворчала Евлампия сквозь сон, — тише теперь станет.
Боясь шевельнуться, не дыша почти, прислушивалась Маша, как хлопали двери, выносили вещи, и наконец зазвенели бубенчики и, удаляясь, стихли.
«Зачем же он уехал? Как же?» — думала тревожно Маша. Веками показались ей часы, пока Евлампия спала, потом, охая, вставала, долго молилась и наконец вышла.
Быстро разорвала Маша тонкий конверт, двадцатипятирублевка упала на пол.
«Милая сестрица, — писал Верхояров, — ласковая, милая сестрица, мне хотелось подарить вам что-нибудь на память и за беспокойство, которое причинил, заняв вашу комнату, но матушка Евдокия сказала, что игуменья не позволит принять подарка.
Хорошо мне было у вас. Часто буду вспоминать вашу тихую обитель и вас, милая сестра Мария, но пора ехать. Право, иногда я завидовал тому миру, ласковому и тихому, что царствует у вас, а мне опять приходится возвращаться в свет, бурный, мятежный, наполненный горестями и страстями, вам незнакомыми. Прощайте, милая, ласковая сестрица моя; правда, вы надолго останетесь для меня, как сестра, добрая и родная.
Ваш В. Верхояров».
Непонимающими глазами пробежала Маша эту записку и долго стояла неподвижно.
Яркое светило солнце в окно. По аллее из сада шла мать Елисавета с большим букетом в руках. Темные фигуры послушниц тянулись к мастерской. Маша тщательно, на мелкие куски, разорвала записку, сунула деньги под тюфяк и начала одеваться.
Троицын день{325}
После дождя зелень нежно благоухала. Тройная радуга протянула дуги свои над горой, и когда тяжелая коляска, взятая напрокат у доктора, подымалась по крутой прямой дороге, то Алеше казалось, что на горе построены триумфальные арки в честь него и той, которую он ехал сейчас встречать.
Эта дорога, эти веселые перелески, эти зеленые полянки — все такое знакомое, с детства привычное, казалось Алеше новым и прекрасным. Или в самом деле после дождя все словно вымылось, обновилось, ярче зеленел молодой овес на пригорках, весело бежали ручейки по желтому песку вдоль дороги, громче щебетали птицы, клейкие ветки, свешиваясь над дорогой, задевали лицо и осыпали мелким дождем. Белые круглые облака плыли по яркому голубому небу, и когда лошади ступали по мокрым камням, отражающим небо, то казалось, будто дорога выложена голубыми камнями.
Весь день Алеша был спокоен, только когда перед обедом пошел крупный первый летний дождь, было неприятно, зато теперь радостью и волнением необычайным был охвачен Алеша. Он даже забыл, что это только простая шутка, шалость, которая так забавляла их вот уже два месяца — выдать себя за жениха и невесту.
Алеше двадцать один год, но с виду он совсем мальчик, так лет шестнадцати-семнадцати; когда надевает свой студенческий сюртук, все удивляются: «Такой молоденький и уже в университете».
Еще в гимназии Алеша был дружен с Володей Зуевым, но бывать у Зуевых Алеша стал только в этом году. За Верочкой, сестрой Володи, он не ухаживал, не просил у нее карточки, не объяснялся в любви, просто им бывало ужасно весело вместе, и часто так случалось, что втроем с Володей бывали они в театрах, на выставках, на концертах; кроме того, и Алеша, и Верочка — музыканты, и часто сам генерал Зуев, усаживаясь подремать после обеда в кресло, говорил: «Ну, ребятишки, сыграйте мне этот марш, где про богов» — и они усердно колотили по клавишам, разыгрывая марш из «Нибелунгов»,{326} а потом, когда генерал засыпал, они играли Шопена,{327} веселую нежность которого предпочитали суровому героизму Вагнера.
Весною Володя готовился к экзаменам, и им чаще приходилось бывать вдвоем. Они ездили на пароходиках на Острова, бродили в Летнем саду. Никогда Алеше не казалось такой прекрасной бледная петроградская весна, никогда так бодро и весело не чувствовал он себя здоровым, молодым, а жизнь — обещающей так много неожиданного.
Еще перед Пасхой как-то Алеша рассказывал с увлечением о жизни у них в маленьком именье Новгородской губернии, о своей семье с тремя сестрами-подростками, о смешных соседях, о жизни простой, веселой и беспечной.
— А вот я никогда не была в деревне, — вздохнула Верочка.
— Приезжайте к нам с Володей, — подхватил Алеша.
— Да вы с ума сошли! Разве меня пустят? Я ведь и теперь не говорю, что с вами гуляю, а все к подруге хожу. До седьмого класса меня в гимназию с горничной посылали.
Смеясь, придумывали планы бегства. Говорили об этом не раз и не два, а каждый день, и как-то договорились до того, чтобы объявить себя женихом и невестой.
В первый раз, когда заговорили об этом в полутемной каюте невского пароходика, было жутко и сладко Алеше. Первую ночь после этого разговора плохо он спал, а когда шел привычной дорогой, чтобы в условленный час встретить Верочку на углу Владимирского и Невского, куда приезжала она на трамвае, чувствовал волнение и смущение небывалое. Верочка тоже была какая-то вялая, задумчивая, говорила, что голова болит, что мать нездорова и это ее беспокоит; о вчерашнем плане, о поездке в Медведевку (имение родителей Алеши), не говорили, и разговор вообще не клеился. Только уже прощаясь, Верочка, стараясь улыбаться непринужденно, хотя углы губ дрожали, спросила:
— Ну что же, сказать о нашем плане Володе или не стоит?
— Конечно, конечно, скажите. Так весело будет поехать. Верхом покатаемся, — отвечал Алеша, а какое-то беспокойство смутное охватывало его.
Володя принял решение Алеши и Верочки сочувственно и серьезно. Он вообще был деловит и точен.
— Когда же думаете венчаться? — спросил он.
— Да ведь это только пока еще проекты, — заторопилась Верочка, будто чего-то испугавшись.