Сейчас они были равны — знаменитый ученый и рядовой инженер. Неравенство, уже безразличное обоим, восстановится позже, когда одновременно или почти одновременно будут напечатаны два некролога, но один в «Известиях», а другой в институтской многотиражке двухполоске половинного формата, которую делают две штатные единицы: добывающий стаж мальчишка–литсотрудник и ошалевший от типографских хлопот ответственный секретарь.

В белом закутке, где стояла Юркина кровать, не было душно но не было душно для нас. Открыли настежь окно, и воздуха стало совсем много — но опять для нас, стоявших рядом. А Юрка, как утопающий, делал свои последние судорожные глотки.

У кровати поставили стул для законной жены. Ho Рита, бледная, с трясущимися губами, продолжала стоять. Схватив за рукав халата пожилую санитарку, она умоляла хоть как–нибудь помочь Юрке, хоть какой–нибудь укол…

— Какой уж тут, милая, укол, — вздыхала нянечка, а потом спросила, есть ли дети. Она работала в больнице уже лет тридцать, насмотрелась разных смертей и привыкла думать не о тех, кто уходит, а о тех, кто остается. Вот и сейчас она жалела не столько Юрку, сколько Риту.

Я услышал за спиной тихий стон, оглянулся и увидел Иру. Она стояла чуть в отдалении, наклонясь вперед, неотрывно глядя на Юрку. И каждая его судорога повторялась у нее на лице.

Он хватал губами воздух, и она хватала, и задыхалась вместе с ним, и бешеным усилием словно помогала ему протиснуть еще один жалкий глоток в уже бессильные легкие. А когда ему вдруг удавался вдох, она облегченно прикрывала глаза, чтобы через две–три секунды снова корчиться от удушья…

Молодая медсестра зашла к нам за ширму, быстрым профессиональным взглядом посмотрела на Юрку, на Риту и тихо сказала мне:

— Может, увели бы жену? Чего ей зря мучиться?

Но пожилая нянечка, услыхав, ответила сурово:

— Это зачем ее уводить? Она — жена!

Юрка дернулся на постели, громко захрипел. И я вдруг увидел, что положение у кровати изменилось.

Рита, отшатнувшись, вцепилась в мой рукав, готовая закричать от страха, от жалости, от Юркиной боли.

А у самой кровати на коленях стояла Ира.

В ее позе не было ничего молитвенного, просто на коленях ей было удобней, чем на стуле, и ближе к Юрке, к его мучающемуся лицу.

Она что–то шептала, ласково уговаривала, гладила уже почти не принадлежащую ему руку…

— Юрик, ну потерпи, ну немножко, еще, чуть–чуть… — услышал я ее странный шепот и заставил себя не слушать — сейчас никто не имел права красть у Юрки только ему принадлежащие слова.

Старуха санитарка, видно, тоже поняла это и, обняв Риту за плечи, повела ее куда–то, приговаривая:

— Пойдем, милая, пойдем… Водички тебе дам, лекарства дам…

Хотел уйти и я. Но, повернувшись, увидел, что уже не надо.

Юрка больше не хрипел. Он лежал неподвижно, спокойно — как больной, прорвавшийся наконец сквозь кошмары бреда к нормальному человеческому сну.

Ира посмотрела на его лицо, глубоко и, свободно вздохнула и вдруг улыбнулась облегченной, почти счастливой улыбкой. Потом закрыла глаза и, прямо с колен, медленно, боком опустилась на пол, на истертый затоптанный линолеум.

Я поднял ее на руки и отнес на стоявший в коридоре диван — продавленный, под белым балахоном. Я нес ее осторожно, чтобы не разбудить, и ноша эта не были тяжелой.

Подошел Сашка, сестра принесла нашатырь. Но Сашка сказал, что не надо, что она просто спит, и пускай спит…

…Никогда раньше я не знал, какая это страшная штука — похороны. Так уж вышло, что никогда раньше мне не приходилось хоронить ни друзей, ни родных. Я и не знал, что смерть человека не кончается для близких собственно смертью, а длится еще несколько дней и влечет массу оскорбительных своей примитивностью практических хлопот.

Я отвез Риту домой и сказал, что все необходимое сделаю сам. Она ничего на это не ответила — она только ревела и говорила, что виновата перед Юркой, что, раз он любил ту женщину, она должна была сама уйти и дать, ему свободу, а так она, именно она испортила ему последний год жизни…

— Ну почему он мне не сказал? — кричала она сквозь слезы.

Я успокаивал ее, как мог, и в конце концов она успокоилась.

Я стал думать, кому бы позвонить, чтобы узнать, как все это делается. Но пока я перебирал в уме пожилых знакомых, появились какие–то старухи, не то соседки, не то родственницы, и забрали все дело в свои сухие, цепкие, надежные руки. Они спрашивали о чем–то меня и Риту, негромко переговаривались между собой, и голоса их скрипели и шуршали.

Когда пришел товарищ из Юркиного профкома, они деловито и с пониманием выспросили его обо всем — и насчет венков, и насчет оркестра, и чтобы фотографа прислали с учреждения, а не кладбищенского пьяницу. Товарищ из профкома все обещал, но старухи не отставали, придирчиво узнали про все, что положено вдове, и сверх того стребовали для нее путевку в санаторий, а дочке чтобы прислали хороший подарок на Новый год и на день рождения.

Товарищ из профкома согласился на все и ушел. Ушла и одна старуха. А другая стала спрашивать у меня, сколько вдова может выделить на поминки.

У меня было с собой рублей восемьдесят, я отдал их все.

Но она половину вернула, сказала, что будет и сорока, потому что мужики, если совесть есть, водку принесут свою. Потом стала говорить, что надо купить, а также насчет посуды.

Я ни в чем не противоречил — чувствовалось, что в похоронных делах хватка у нее почти профессиональная.

— Вот как вы ему приятель были, — строго сказала старуха, — я все запишу, а вы после проверите. А пока, уж извините, пойду — до завтра только–только управиться.

Она небыстро поднялась и пошла исполнять взятую на себя работу, даже не пожалев о Юркиных тридцати годах, — в двадцатом веке старые привыкли хоронить молодых…

Гроб установили в красном уголке института, на длинном столе, таком длинном, что не хватило венков, и пустой его конец закрыли еловыми лапами. У входа вывесили объявление с широкой черной каймой — густо положенная тушь слабо поблескивала.

Гражданская панихида была назначена на пять, начали в половине шестого: народ собрался не сразу, да и товарищ из профкома немного припоздал, а он при обряде был главный.

Зато потом он расторопно распорядился, кому где встать, кто за кем выступит, кто понесет гроб. И пока шла панихида, хлопотал вокруг Риты и Юркиной матери, уважительно называя ее мамашей и все спрашивая, удобно ли ей сидеть. А мать, сама неподвижная, как сын, лежащий перед ней, почти не шевеля губами, благодарила.

От администрации выступил Юркин непосредственный начальник, воздав должное его деловым качествам и сказав, что Юрка умер, но приборы, в создании которых он принимал участие, еще долго будут служить людям.

Это было обычное надгробное преувеличение: модель, над которой они работали три последних года, плохо показала себя при испытаниях и в серию не пошла.

Выступило еще несколько человек.

Меж тем хлопотал фотограф, устанавливал штатив на сдвинутых стульях и учил добровольных помощников направлять большие жаркие лампы прямо на гроб, на закрытые Юркины глаза.

Меж тем какая–то девчонка, дальняя родственница, беззвучно рыдала в углу — но поза ее была слишком уж эффектно горестна, и слишком уж скорбно поддерживал ее за локоть пришедший с нею парень в черном костюме.

Меж тем в дверях стояли двое мальчишек, пряча за спины ракетки для бадминтона. Они тянули шеи, с любопытством и страхом глядя на красный стол, на венки, на желтые худые Юркины руки.

Меж тем товарищ из профкома распределял, кому как браться за гроб, и деловитым шепотом предупреждал:

— Ногами вперед!..

А мне казалось, что все эти взрослые люди придумали себе восковую куклу и бездумно играют с ней в какую–то страшную, кощунственную игру…

Юрка, еще похожий на себя, но уже так далекий от себя живого, лежал неподвижно, равнодушный ко всей этой суете. Но все равно он принадлежал сейчас этому мероприятию — принадлежал больше, чем матери, Рите, чем кучке молодых инженеров, работавших с ним в одной комнате и теперь хмуро топтавшихся у изголовья, чем Ире…