Тут вошла Ира, и мы заговорили о «летающих тарелочках»…

Прошло еще несколько дней, и склон, по которому катился Юрка, стал круче.

Теперь я проводил в больнице почти целые дни.

На работе у меня дела откладывались, запутывались, неразобранные письма пачками валялись в столе.

Как–то пришла Лерочка из отдела писем, сказала, что ее на месяц передали в мое распоряжение в связи с возросшим потоком почты. Я оценил тактичность редактора — этот полковник в отставке умел быть чутким без жеста. После я узнал, что самые срочные фельетонные дела он в это время переправлял Женьке…

Юрка теперь быстро уставал, хотя почти и не двигался. Часов в восемь его уже клонило ко сну, я оказывался у больничных ворот и тупо глядел в мертвые глаза свободного вечера.

Вообще я за эти дни порядком отупел. Единственное, что я мог придумать, это возвращаться домой не на метро, а на трамвае и двух троллейбусах, бросая лишний час под медлительные колеса наземного транспорта.

Лерочка принесла мне какую–то книжку с оторванной обложкой — детектив конца прошлого века. Я читал его перед сном для успокоения. От таинственно похищенных бриллиантовых колье, от подделанных завещаний веяло тишиной, покоем, добродушной, патриархальной провинцией…

Работать, конечно, тоже приходилось. Я разбирал письма жалобщиков, которые, получив квартиру на пятом этаже вместо третьего, писали, что так жить невозможно. Я еще раз съездил в Кунцево, где к двадцати четырем замкам прибавился двадцать пятый, а все семь хозяев по–прежнему клялись, что с такими соседями лучше сразу повеситься. Я писал фельетон о проворовавшемся завмаге, и противно было вспоминать его скользкую моложавую рожу — получит свой червонец, выйдет через три, опять будет комбинировать с ценниками и щупать молоденьких продавщиц…

В один из этих тупых дней позвонил Леонтьев. Я не сразу узнал его, а узнав, не сообразил поздороваться.

Он мягко поинтересовался, как дела у моего друга. В голосе его было почти погребальное сочувствие.

Я бестолково ответил, что, в общем, ничего нового.

Он осторожно спросил:

— А этот… так сказать, препарат?

Я махнул рукой:

— Пустой номер.

Вздохнув, он проговорил:

— К сожалению, этого следовало ожидать… Простите, что потревожил, Георгий Васильевич…

Пришел ко мне, кстати, и тот конструктор, принес деньги. Пачка была довольно толстая, вся пятерками. Дома я сунул ее в ящик стола. Я знал, что это не самое надежное убежище для такой суммы, но лучшего у меня не было.

Странно — я зарабатывал раза в полтора больше Юрки, но столько денег в руках никогда еще не держал. Они приходили легко и быстро, а уходили, кажется, еще легче и быстрей. Наверное, потому, что они мне никогда не были особенно нужны.

А вот Юрке были нужны.

Почему–то считается, что, когда любишь, деньги ни к чему. А выходит наоборот — именно тогда они необходимы по–настоящему…

В больнице я теперь торчал по целым дням, но в палате у Юрки бывал недолго. Я видел, что он устает и от разговора, и просто от присутствия человека. Только от Иры он не уставал.

С Ирой мы здоровались, но почти не говорили. Говорить было, в общем, не о чем, потому что никаких веселых новостей мы не ждали.

По–прежнему каждый день приезжала Рита. Но к Юрке она заглядывала минут на двадцать, не больше, а остальное время стояла в коридоре или сидела на лавочке перед корпусом. Встречая врачей, она глядела на них собачьими глазами, вымаливая хоть сколько–нибудь успокоительные слова. Потом подходила ко мне и говорила испуганно:

— Это так ужасно… Я просто не могу поверить!

На нее было жалко смотреть, и я был бы рад ее успокоить. Но врать сейчас просто не имело смысла — это была бы слишком короткая ложь.

Как–то она опять сказала, что хочет со мной посоветоваться.

— Ладно, — согласился я, и мы пошли в пустынный угол больничного парка, за один из корпусов, где размещалось то ли инфекционное, то ли хирургическое, — в общем, какое–то относительно благополучное отделение.

Ми сели на низкую, без спинки, лавочку, и Рита спросила:

— Гоша, как мне себя вести?

Я пожал плечами и посмотрел на нее.

Она почти спокойно объяснила:

— Я ведь знаю — к нему ходит эта женщина. Когда я ни приду, она здесь.

Я молчал. Я был уверен, что она хочет сказать мне что–то еще — слишком нелепой и кощунственной была бы сейчас ревность.

Рита торопливо заговорила:

— Я понимаю, ему хочется видеть ее, а не меня. Я это прекрасно понимаю, пусть так и будет — со мной он только раздражается, а с ней, наверное, спокоен.

Она вопросительно посмотрела на меня, и я кивнул:

— Да, так оно и есть.

Сейчас ей можно было говорить правду.

Она жалко улыбнулась:

— Вот видишь, я не такая уж безнадежная дура, как ты, наверное, думал. Ты мне специально говорил неправду — боялся, что не пойму?

Я снова кивнул.

— Нет, я понимаю, — сказала Рита. — Я понимаю — сейчас ему эта женщина нужнее, чем я…

Она растерянно развела руками:

— Но я же должна себя как–то вести. Я же не могу совсем к нему не приходить. И так я не знаю, что думают сестры, санитарки. И Леночка все время спрашивает, как папа…

Надо было ей что–то посоветовать. Но что?

Она сказала с горькой рассудительностью:

— Наверное, для него было бы лучше, если бы я совсем не приходила.

— Нет, это не так, — возразил я.

Это действительно было не так: приходя к Юрке на двадцать минут в день, она избавляла его от угрызений совести.

Я проводил ее до метро и на прощанье сказал то, о чем подумал еще там, на лавочке:

— А ты молодец!

Она снова улыбнулась неловкой жалкой улыбкой. Тогда я сказал глупость — все эти дни я только и делал, что говорил глупости. Я сказал:

— А насчет нее ты не думай — она хороший человек.

Рита замкнулась, поджала губы и проговорила обиженно-высокомерным тоном порядочной женщины:

— Конечно — любовница всегда лучше, чем жена…

А еще через два дня Сашка предупредил, что времени в обрез, и Юрке пришлось решать обычный в таких случаях вопрос.

— Старик, — сказал я ему, — видел вчера твою Ленку. Скучает, к тебе просится. Может, притащить ее завтра?

Юрка долго думал, минуты три, наверное. Потом сказал, что нет, не стоит, — не стоит, чтобы она видела его сейчас.

Я кивнул:

— Ладно, старик.

Вообще–то я не был с ним согласен — дети тоже люди, и прятать от них смерть так же бессмысленно, как прятать любовь. Все равно узнают! Пусть уж лучше узнают правду, а не сплетню о ней.

Так что я на Юркином месте решил бы по–другому.

Но умирал не я, а он…

На следующее утро Юркину кровать вынесли в конец коридора, в тупичок рядом с запасным выходом, и отгородили широкой ширмой. Ширма была из белого настиранного полотна, стены в коридоре — белые, запертая дверь — белая, и мы, имевшие доступ за ширму, были в белых халатах. У живого еще Юрки отняли цвет.

То, что началось потом, было слишком тяжело. Вслед за цветом Юрка стал терять воздух, и это было уже настоящим концом. Еще не уйдя из жизни, он ушел от нас. Он ничего не видел, ничего не говорил и, задыхаясь, хватал воздух распухшими от нарывов губами. Но протолкнуть его в легкие у Юрки уже не было сил.

Теперь к нему пускали круглые сутки. Рита отвезла Ленку к родственникам, а сама то ходила по коридору, заламывая пальцы, то заглядывала за ширму и смотрела на Юрку полными ужаса глазами.

Иногда Юркины губы слабо шевелились, будто он хотел что–то сказать. Но если слова и были, их заглушал хрип.

И глаза он открывал нечасто. А когда открывал, смотрел поверх и мимо наших лиц, ища единственно нужное ему лицо. И находил: Ира, не имевшая никакого законного права на место за ширмой, все–таки протискивалась в тесный белый закуток и всегда изловчалась стать именно там, куда упадет Юркин, уже нелегко ему достающийся, взгляд…

В другом конце коридора, возле бокса, где умирал доктор наук, творилась такая же печальная и беспомощная суета, так же заламывали пальцы женщины, и мать, горбоносая неряшливая старуха, с рычащим стоном прижимала кулаки к седым бровям.