Назавтра у меня было много работы, я попал в больницу только часам к четырем. Я пошел не к Юрке, а сразу в ординаторскую. Там никого не было. Я сел на диван и стал ждать.

Заглянула сестра, с сомнением посмотрела на меня — чужой, по все–таки в халате — и вышла. Дверь качалась и осталась полуоткрытой.

Я увидел, как прошла санитарка с большим блестящим ведром. Наверное, ведро было самое обычное, может даже для мытья полов. Но здесь, в больнице, как от всякого блестящего предмета, от него осталось неприятное ощущение.

Наконец пришел и Сашка. Увидев меня, он не обрадовался, и на мгновение мне стало жарко от собственной крови. Мы молча посмотрели друг на друга, потом я хрипло спросил:

— Ну?

— Болезнь Ковача, — ответил Сашка. «Слава богу, не лейкоз», — подумал я и сказал вслух, еще не пуская в голос надежду:

— По крайней мере, не лейкоз.

Он покачал головой:

— Это не лучше.

И, немного помедлив, добавил:

— Два месяца.

— Что — Два месяца? — бессмысленно спросил я и сам себе ответил новым вопросом: — Это точно — два месяца?

— Два месяца, — твердо повторил он. — Девять недель.

Опять зашла сестра и что–то спросила у него насчет бачков. Он стал объяснять, объяснял подробно, долго — я ждал, когда он кончит тянуть эту резину. Потом вспомнил — он же врач, дежурит, у него шесть палат, мало ли какие дела…

Он пошел с сестрой к двери, сказал, что минут на пять, а мне пока дал книгу.

— Тут есть болезнь Ковача, — сказал он. — Вы посмотрите.

Он вдруг опять стал звать меня на «вы».

Книга была толстая, в солидном коричневом переплете. Ее сухой шрифт меня немного успокоил — смешно, но даже у газетчика слово напечатанное вызывает большее уважение, чем сказанное.

Я нашел по оглавлению болезнь Ковача. Вначале шло что–то вроде исторической справки, я ее пропустил. Было много латыни, я ее тоже пропускал. Но, в общем–то, и без нее было понятно.

Встречается редко. Течение не тяжелое, сопровождается общей слабостью и мышечной дистрофией. Картина крови почти такая же, как при лейкозе. На седьмой–восьмой день болезни наблюдается резкая эозинофилия, затем количество эозинофилов опускается до нормы. Болезнь длится около девяти недель и имеет летальный исход. Последняя стадия характерна болями в области селезенки и рвотами. Лечение симптоматическое.

Я дочитал до конца, машинально прихватил два абзаца из следующей болезни и, раз уж так получилось, заглянул в ее конец. Здесь летальный конец был всего только возможен — кому–то везло больше, чем Юрке…

Я снова вернулся к болезни Ковача и на этот раз стал читать все, даже латынь пытался разобрать. Прочел и самое начало — историческую справку.

Оказывается, у этой убийцы была романтическая история. Еще тридцать лет назад ее не знали, верней, не выделяли из уже известных лейкозов. А впервые выделил и описал венгерский врач, работавший в Конго. Начальные стадии болезни были прослежены с точностью, до сих пор удивляющей гематологов: Последняя стадия была описана гораздо более бегло. Впрочем, на то имелись объективные причины: молодой врач Ковач, умиравший от неизвестного ранее недуга, в последние свои дни слишком часто терял сознание…

Я читал медленно, запоминая, пока опять не уткнулся в конец, в «летальный исход».

На столе, под чернильницей, лежала старая газета. Я тупо уставился в нее и уже по верстке понял, что этот орган я обычно не читаю. Так оно и оказалось — «Медицинская газета». Я вытащил ее из–под чернильницы и быстро проглядел, ища слово. Слова, к сожалению, не было. Было о профилактике гриппа, о диспепсии у грудных, о серьезных достижениях грузинских нейрохирургов и о многолетней добросовестной работе совхозного фельдшера, никогда, естественно, не сталкивающегося с крайне редкой болезнью Ковача.

Я сложил газету. Потом вдруг вспомнил — быстро сунулся в толстую книгу, в самый конец, перед списком опечаток.

…Библиографическая справка… Оглавление… Длинный перечень авторов — длинный даже для такой ученой книги… Вот «сдано в набор…».

Книга сдавалась в набор три с половиной года назад. Три с половиной года — все–таки надежда.

Сашка все не шел. Что мне пока делать, я не знал, а думать не хотел. Я стал листать книгу с самого начала и машинально вогнал в голову какое–то количество знаний, которые, надеюсь, никогда в жизни мне не понадобятся.

Вернулся Сашка, и я ему сказал:

— Но ведь книга писалась четыре года назад.

Он сочувственно, но твердо ответил:

— Относительно болезни Ковача за это время ничего не изменилось.

Мы немного помолчали, и я спросил:

— Но можно сделать хоть что–нибудь?

В общем, мог бы и не спрашивать. Но газетчики, прекрасно разбиравшиеся в разных степенях трудности, редко умеют мириться со словом «нельзя»…

Сашка вздохнул, и я понял, что мучаю его зря. Но я все–таки задал еще один вопрос:

— Кто у нас самый крупный специалист по болезни Ковача?

Он немного подумал. Хороший парень, обстоятельный, врач и должен быть таким…

— Самых крупных специалистов в Союзе три, — сказал Сашка. — В том числе профессор Быховский, наш главврач.

И добавил во имя высшей точности:

— Все трое примерно на одном уровне.

— Поговорить с ним можно?

Сашка позвонил по внутреннему, довольно топорно подипломатничал с секретаршей, и она сказала, что профессор просил зайти через пятнадцать минут.

Эти пятнадцать минут надо было что–то делать, и я опять читал толстую книгу о болезнях крови, поражаясь тому, как многолик и беспощаден этот мир страданий, о катастрофах которого нормальный здоровый человек думает не больше, чем о наводнении в центральной Бразилии.

Потом я пошел к профессору. Но оказалось, что он вышел, скоро вернется, а меня пока просил подождать. Секретарша гостеприимно пустила меня в кабинет: профессор был человек деликатный.

Кабинет был старомоден, с огромным, заваленным бумагами столом, с книжными шкафами, иностранными журналами, пейзажем в золоченой раме и сейфом в углу. Дверца сейфа была открыта, в ней торчал ключ, а другой свисал на длинной цепочке, как серьга.

Я прошелся по комнате, постоял у окна и, не представляя, зачем мне это нужно, заглянул в сейф. Там лежали два яблока, завернутый в «Известия» бутерброд, и я как–то сразу понял, что и профессора не боги.

Я снова оглядел кабинет и увидел, что это просто комната, где работает обычный пожилой человек, которого вознесла над коллегами не власть над болезнями и смертями, а приказ министра. Наверное, он хороший врач, лучше других. Но он врач. А мне был нужен бог…

Профессор оказался умным, совсем еще не старым и, при всей своей маститости, хорошим мужиком. Но из разговора с ним вылущилось не много: что в Швеции как раз сейчас испытывается препарат, который якобы даст некоторый эффект.

«Якобы» и «некоторый»…

Но ничего лучшего у меня не было.

— Да, но это в Швеции, — сказал профессор, и я понял, что даже он мудр лишь в пределах собственной специальности.

Я записал название препарата и пошел к нашему редактору. Я спросил:

— У вас есть кто–нибудь в Швеции?

В Швеции у него никого не было. Но он тут же позвонил в «Правду» какому–то Льву Вячеславовичу и потом сразу же заказал Стокгольм. Мне понравилось, как он говорил со стокгольмским корреспондентом. Он сказал, что болен отличный парень («тридцати лет», — подсказал я), отличный парень тридцати лет, талантливейший работник, просто необходимо его спасти. Он продиктовал по буквам название препарата и заранее поблагодарил.

Теперь у корреспондента «Правды» будет еще одно дело в Стокгольме.

Выйдя от редактора, я встретил Д. Петрова, мы с ним немного поговорили о шведских лекарствах и сошлись на том, что в Европе они безусловно лучшие. Потом Д. Петров рассказал кое–что о стокгольмском корреспонденте, и я понял, что нам с Юркой повезло: если можно хоть что–нибудь сделать — он сделает.

К концу дня позвонила Рита и робко спросила, нет ли чего нового. Она всегда верила в могущество печати и хороших новостей ждала именно от меня.