Мой папа женился в двадцать четыре года, но, несмотря на достаточно молодой возраст, его офицерский китель украшали два ордена Красной звезды, три медали, нашивка за ранение, а на каждом погоне красовались по две маленькие звездочки.

Однако самым главным достоинством папиного кителя было то, что над лейтенантскими звездочками, на тёмно-зелёном просвете погон красовалась золотая змея, обвившая такую же золотую чашу. Древняя медицинская эмблема означала, что папа является слушателем Военно-медицинской академии, самого престижного военного медицинского учебного заведения страны.

Это обстоятельство сыграло в моей судьбе решающую роль. Без этой эмблемы на папиных погонах я мог бы и не появиться на свет.

Моя бабушка, Софья Марковна Примакова, родилась недалеко от Бобруйска, где её семья до революции имела большое хозяйство. Из-за размеров этого хозяйства каждый год на них трудилось несколько нанятых работников, о чём в советское время бабушка уже никогда никому не рассказывала.

Когда же я из разрозненных семейных историй я уже кое-что знал, то спросил бабушку:

— Твоя семья до революции была зажиточной, да и потом вы умели обустроить свой быт, а детей вы женили и выдавали замуж не за первого встречного, а тщательно подбирали подходящую пару. Папа же происходит из бедной семьи, не очень образованной и жившей вдалеке от столиц. Как же ты согласилась, чтобы твоя единственная дочь вышла замуж за такого «голодранца»?

Конечно, задавая бабушке этот вопрос, я намеренно сгустил краски. В конце концов, хотя папины родители и жили небогато, но у них в Арзамасе был свой дом, который после войны они продали, а вырученных от продажи денег им хватило, чтобы после войны поселиться в нескольких километрах от Москвы.

Да и мой папа никогда не жил после войны с родителями. Он, пройдя войну и поступив в академию, стал независимым от родителей самостоятельным человеком.

Но для моей бабушки достойным молодым человеком всегда тот, кто происходил из приличной семьи. Не зря любимым и, наверное, единственным словом, которое употребляла бабушка в качестве ругательства, было слово «байструк[4]».

В советское время, когда материальный достаток уже не мог оставаться единственным мерилом благополучия, в сознании множества «еврейских мам» высшее образование стало показателем положения человека в обществе. Бабушка принадлежала к числу тех, для кого фразы «у него высшее образование» и «он порядочный человек» означали практически одно и то же.

Поэтому она ответила:

— Митя, действительно, происходил из небогатой семьи, но, во-первых, он уже был взрослый и самостоятельный, во-вторых, он воевал, был офицер и у него были ордена, и, самое главное, Митя учился на врача. Военного врача, — с особым выражением подчеркнула бабушка, — а это значит, что уже тогда он был достойный и уважаемый молодой человек.

Вот почему медицинские эмблемы на папиных погонах в своё время сыграло решающую роль в моём появлении на свет.

Когда мама, поддерживаемая бабушкой в её интересе к молодому и симпатичному военному медику, вышла за него замуж, то папа перебрался из съёмной комнаты на улице Ракова, которую бабушка упорно продолжала называть Итальянской, в комнату Примаковых на улицу Большую Пушкарскую.

Вот в эту комнатку и заторопилась моя бабушка, услышав громкое мамино «ой-ёй-ёй».

Там бабушка увидела, что у высокого окна, выходящего в узкий угол двора-колодца, на венском стуле с гнутой спинкой и жестким сиденьем сидит моя мама и со страхом держится за свой обширный живот.

— Кажется, начинается, — сказала мама, дрожащим голосом.

Бабушка обеспокоенно вглядывалась в лицо дочери.

— Митя часам к трем, наверное, приедет, — добавила мама, стараясь говорить спокойнее, — Я уверена, что смогу его дождаться.

— Ты думаешь, что потерпеть ещё сможешь? — бабушка всматривалась в лицо дочери.

— Конечно дождусь. Кажется, мне уже легче, — мама набрала полную грудь воздуха, на пару секунд задержала дыхание, потом шумно выдохнула и, продолжая держаться за живот, пересела на диван.

От улицы Лебедева, где находилась военно-медицинская академия, до улицы Большой Пушкарской дорога на трамвае занимала примерно полчаса.

Бабушке надо было успеть приготовить обед. «Раз ещё не пришло время везти Инночку в роддом, — думала бабушка, — то дети, по крайней мере, должны покушать. Если Инночке надо будет в роддом отнести покушать, то курочка будет как раз то, что ей надо», — думала она, привычно и проворно снимая с ошпаренной курицы мокрое оперение.

Когда курица уже кипела, пена в кастрюле была снята, а огонь в керогазе уменьшен, то бабушка пошла в коридор, где на стене висел черный телефонный аппарат — недостижимая мечта обитателей тысяч ленинградских квартир, вынужденных бегать к ближайшему телефону-автомату во всех случаях, когда им требовалось срочно позвонить.

— Здравствуйте, Софья Марковна, — услышала бабушка за своей спиной.

Мужской голос принадлежал Коле, мужчине сорока семи лет, одетому в сильно поношенный костюм, украшенный, однако, тоже сильно мятым галстуком. Колин наряд странно смотрелся в коридоре коммунальной квартиры.

Его семья погибла в блокаду и он, живя один в самой маленькой комнате этой коммунальной квартиры, зарабатывал себе на выпивку и закуску тем, что продавал на рынке дешевые картины, которые Коля малевал на обратной стороне бумажных обоев. Вечным сюжетом Колиных картин был лебедь, плавающий в пруду, к иным темам художник был равнодушен.

Бабушка же была предметом тайных Колиных воздыханий. Она понимала, почему Коля надевает свой лучший галстук и торопится выйти в коридор, чтобы, как бы случайно, столкнутся с ней, но не обращала на Колю никакого внимания.

Коля же, заходя на кухню и поглядывая из своего тёмного кухонного угла на бабушкину статную спину, обтянутую атласным халатом, бормотал себе под нос: «Эх, Софья Марковна, Софья Марковна…».

А когда среди Колиных друзей после первых выпитых ста граммов заходила речь об их житье-бытье, то Коля, вспоминая мою сорокапятилетнюю бабушку, говорил о нас своим корешам:

— Хорошие люди, хоть и евреи.

— Здравствуй, Коля, — не оборачиваясь, ответила ему бабушка, вращая диск телефонного аппарата. Он молча, как будто бабушка могла это увидеть, кивнул, и тихо скрылся в своей комнате.

На другом конце телефонной линии сняли трубку.

— Здравствуйте, Борис Рувимович, — поздоровалась бабушка, прикрывая трубку рукой и стараясь говорить вполголоса, — Кажется, у Инночки началось.

Папа приехал из академии ровно в два часа.

— Мама, вы знаете, что у Инночки уже начались схватки? — встревоженным тоном спросил он, заходя в родительскую комнату.

Бабушка заканчивала заправлять салат сметаной, поэтому, не поворачивая к папе головы, ответила:

— Я уже позвонила Борису Рувимовичу. Обедайте быстро, и вези Инночку в клинику. Борис Рувимович сказал, что Циля Соломоновна вас там уже ждёт.

— Мама, ну зачем вы беспокоили Бориса Рувимовича. Я же обо всем договорился. Яснова мне совершенно определённо пообещала, что Инночку примут в клинику Отто[5], — сказал папа.

— Ничего страшного. Вдруг кто-то забудет, кому-то не позвонит, а Борис Рувимович всегда на месте, — возразила папе бабушка, — Инночка не каждый день рожает, ничего страшного, если Борис Рувимович будет в курсе наших дел.

Через час папа уже заботливо усаживал мою испуганную маму в новенькую бежевую «Победу» с шашечками на бортах.

А ещё через полчаса мои родители доехали до клиники, где заботливая Циля Соломоновна делала все необходимые распоряжения и страх, которым с полудня двадцать девятого сентября были наполнены мамины глаза, постепенно уходил под заботливым взглядом Цили Соломоновны.

Вскоре молодую роженицу тёмноглазая санитарка увезла по длинному коридору.