Изменить стиль страницы

Когда Алексей вернулся на свое место, Коваленко сидел красный и злой.

— Не ожидал от тебя, не ожидал! — зашептал Матвей Савельевич.

— Мы же на пленуме райкома партии, — напомнил ему Глазков.

— Не оправдывайся… По гладенькой дорожке идешь, Алеша. Смотри, как бы не запнуться и нос не расквасить.

— Я голову не задираю, так что не беспокойся.

— Еще посмотрим, кто осенью на коне поскачет, а кто на карачках поползет, — Коваленко изо всей силы сдерживал свой голос. — Да я знать тебя после этого не хочу!

…Мероприятия, утвержденные пленумом, были обширные и пугали мизерными сроками на выполнение, непривычностью такой работы, как бурение скважин, летний сев, подвозка воды на пастбища, заготовка хвойной муки, болотных кочек, силосование камыша.

В заключение еще раз выступил Дубов. У него опять давило сердце, тяжелые молоточки стучали в висках, наполняя голову тяжелым гулом. Говорил Виталий Андреевич глухо и медленно.

— Я хочу обратить ваше внимание на ту графу мероприятий, где указаны ответственные за исполнение. На этот раз названы не парткомы и хозяйственные организации, а конкретные люди. Это их персональное и главное на сегодняшний день поручение. За выполнение райком будет спрашивать тоже персонально. Прошу вас учесть это. Чрезвычайные обстоятельства предполагают и чрезвычайные действия. Однако я надеюсь, что здесь присутствующие и весь наш актив справятся с поставленными задачами.

Домой хомутовцы возвращались в темноте: задержала Ольга. Когда подъехали за ней в библиотеку, она попросила:

— Алеша, ты можешь подождать один час? Я сделаю прическу, а то хожу как чучело.

Он нахмурился, но все же разрешил.

— Ладно, час и ни минуты больше!

Ждали Ольгу два часа. Не выдержав, Алексей подогнал машину к парикмахерской, зашел в тесное, пропитанное одеколонами помещение «Руслана и Людмилы» и закричал:

— Ольга, еще три минуты — и я еду!

Когда Ольга вышла, Кутейников восхитился.

— Какая ты у нас красавица! Алексей Павлович, да глянь ты на нее! Что ты в самом-то деле, нельзя так… Вспомни: украшая жену, муж украшает себя. Может быть, говорят несколько иначе, но суть в этом.

Зная характер Глазкова, Николай Петрович пытался разрядить обстановку. Но Алексей хлопнул дверцей машины и погнал ее сквозь плотное тяжелое облако серой пыли, поднятой встречными грузовиками.

— Что молчишь, Алексей — божий человек? — спросил Кутейников, когда выбрались из райцентра. — Однако я и спасибо забыл тебе сказать. Прошу прощения.

— Это еще за что? — удивился Глазков.

— Похвалил ты меня.

— Это я должен говорить спасибо.

И опять замолчали.

Кутейников любит вот такие минуты возвращения домой, когда машина бежит ровно и нетряско, можно закрыть глаза и думать о чем-нибудь, что первым придет в голову. Сейчас он почему-то размышлял о том, сколь же объемна человеческая жизнь. Его, например. Ведь если вести отсчет даже от того дня, как он вернулся из долгого и утомительного хождения на войну, то и тогда получается, что жито-прожито много-много лет, а может и веков. Наверное, что-то необычное, непонятое по молодости случилось с ним, когда стоял он у околицы, опираясь на костыли и поправляя сползающий с плеча трофейный аккордеон, и страшно было ему шагнуть в неуютную, дождливо-грязную, по-сиротски убогую деревенскую улицу. Было жутко оттого-что уходил отсюда в толпе, а возвращается один, что уходил черноволосым, а возвращается седым добела, что уходил на сильных и быстрых ногах, а возвращается на подпорках, что уходил с песнями, а возвращается в кладбищенской тишине. Первый же встречный узнал солдата и в таком обличье. А Николай Петрович почему-то не узнал Лаврентия Родионова. И разговор между ними получился как между чужими, как-то рывками: «Мои как тут?» — «Слава богу». — «Воевал, Лаврентий?» — «Там не пришлось, а тут хлебнул лиха». — «На комбайне все?» — «На нем да на тракторе». — «Из наших много вернулось?» — «Ты шестой будешь». — «Я теперь не работник». — «Ничего, оклемаешься еще, теперь и такие годятся». — «Это точно». — «Пойдем, провожу». — «Проводи, коль так…» Из проулка им навстречу вывернулся пацан в драной фуфайке с висящими до земли рукавами, большеглазый, худой, бледный. «Васька! — позвал Лаврентий. — Это же твой отец». — «Ну да!» — возмутился Васька. Кутейников не обиделся на сына. А потом изба-читальня. Потом клуб. Потом Дом культуры. Износился, истрепался аккордеон, износились два баяна. Да и сам Кутейников износился и только, наверное, какая-то привычка что ли держит, не дает упасть…

А Глазков размышлял над тем, что теперь работать ему будет еще труднее. Обозлен Дубровин. Обозлен Федулов. Теперь к ним просто так не подойдешь. Ну и черт с ними! Вслед за этим неожиданно возникла мысль: а что, если как-нибудь перебиться это лето и уехать? Благо приглашение в научно-исследовательский институт было уже не одно. Разом отрешиться от всего. Рабочий день начинать не с разбора происшествий, а спокойно, за письменным столом, перед стопкой хорошей бумаги, писать на которой одно удовольствие. «Неужели это возможно?» — удивился он.

Ему показалось, что Ольга плачет.

Ольга не хотела плакать, но слезы сами катились и катились по щекам. «Еще четыре дня, целых четыре дня! — думала она. — Почему отпуск начинается не сегодня? Ну почему?»

5

Павел Игнатьевич начал покос. Впрочем, лучше сказать — кормодобывание.

Покос — это если раным-рано, чуть забрезжит заря, выйти на росный луг с разнотравьем такой густоты, что ноги вязнут, постоять у закраины, вдохнуть прохладный, настоянный на семи цветах и семи травах воздух, послушать, как пробует голос ранняя птаха. Далеко и звонко растечется вжиканье бруска о литовку. Легким взмахом прокладывается первый прокос, а потом можно и со всего плеча, насколько хватит силы в руках. Шипит литовка, швыряет на ряд целые вороха подрезанной травы, согласованно и чутко работает все тело, не поддаваясь усталости…

А нынче какой покос? Травинка травинку догоняет и догнать не может. Старик знал про это, когда обещал поставить колхозу стожок-сена. Он не раскаивался в своих словах, а бродил вокруг деревни, шастал по лесам и луговинам, высматривая, где что можно взять.

Вечером накануне первого выхода он долго и старательно, поплевывая на носок молотка, отбивал старую литовку. Полотно у нее почти все сточено, но уж больно легка и ловка она, сама косит.

Семениха сидит подле, на приступке вросшего в землю амбара и ворчит, и ворчит. Павел Игнатьевич не обращает внимания или только поднимет голову, сведет брови и уставится на жену с укором.

— А чё, неправда? — встрепенется Семениха. — Да какой из тебя покосник, прости господи! Народ по хутору чё болтает? Будто Алешка с этим сеном придумал. Чтоб всех подряд заставить на колхоз косить. А кто не согласный, тому ничё не давать, хоть ты корову со двора веди. Вот чё получается.

— Кому — дело делать, кому — языки чесать, — замечает Павел Игнатьевич. — Чем побасенки рассказывать, самовар бы поставила, что ли.

Знает, что сказать: уж больно охотница Семениха чаевничать.

— Это я счас! — обрадовалась старуха. Мигом поднялась и пошла в огород. Там на столике у колодца стоит самовар и все чайные припасы наготове.

Самовар старый, местами помят, но служит исправно. Семениха чуть не через день таскает его на берег и трет мокрым песочком. Она даже разговаривает с ним, бранит его или хвалит, смотря по настроению. Вот и сейчас, заливая воду, Семениха жаловалась самовару:

— Дед-то наш чё делат, а? Умом помешался, за покос взялся. Ты вот спроси его, спроси… Погодь, погодь, я угольков сыпану. Вот так. Теперь спичечку зажгем, бересточку запалим… Ну, чё ты уросишь, чем обидела я? Может, стукнула невзначай, так ничё, живой останешься. Будешь выдуривать, так сразу на пензию провожу. Испужался? То-то!

За чаем Семениха делается вялой, спокойной. Говор ровный, внятный, не суетный. Говорит без какого-то порядка, но начинает обязательно со старших детей, Василия и Марии. Раз вздохнула, два вздохнула и пошло-поехало: вот-де ростили, ростили, а они разлетелись, в кой-то год заглянут ден на пять.