Платоновна, управившись с печкой, присела на лавку.
— Сказать тебе хочу, Егор.
Оглянувшись на мать, Егор кивнул головой.
— Сон плохой видела. Настя нарядная идет по улице, платье голубое на ней, полусапожки с резинками на ногах. Не к добру это, ох не к добру. Кому умереть, тот завсегда нарядный привидится во сне. И на картах худо выпадает ей.
— Э-э, мама, — отмахпулся Егор, — не верь ты картам. И снам тоже.
— Сердце-то у меня чует, Егорушка, што беда приключилась с Настей. Да и так-то, подумать только, все давным-давно возвернулись, а от нее и вестей никаких. Надо што-то думать, Егор.
— А чего думать-то?
— Жить-то как будешь дальше? Года у меня не маленькие, да и здоровье не ахти какое. Вот я и присмотрела тебе пару, хорошая женщина. Анной знать. Да ты знать должен ее, Логунова.
Егор и договорить не дал матери. Кровь бросилась ему в голову. Загоревшимся в жарком румянце лицом он повернулся к матери, заговорил срывающимся голосом:
— Да разве можно такое? Как же это, приведу мачеху детям своим… а мать ихняя… Настя моя приедет, тогда как?
— Ох, кабы приехала она, Егорушка, я бы ее, как дочку родную, приняла. Но вить нету, докуда же ждать-то будем?
— Будем ждать, мама, будем! — Егор, зажав ладонями голову, облокотился на колени, замолчал. Молчала и Платоновна. В избе все больше светлело, жирник на столе начал чадить, выгорел жир. Словно ото сна очнувшись, Егор выпрямился, потушил жирник. — Не сердись мама, — заговорил он уже спокойным голосом. — Не могу я даже слышать про это. Подождем ишо, не приедет, управлюсь с делами нашими, искать ее поеду. Живую или мертвую, а найду.
В коммуне с самого утра людно, бурлит немолчный гомон, перестук топоров, шарканье пил, скрипучий стрекот старенькой веялки, установленной возле амбара. Молодые парни, девки крутят ее по очереди, очищают семенную пшеницу, полученную коммуной от ревкома. На сушилках вокруг пестрой кучи конского волоса (Ермоха у всех лошадей остриг гривы) уселись бабы теребить его на пряжу. Все заняты делом.
Ермоха вернулся из своего обхода, принес круглое, величиной с переднее колесо, точило. И лагушку с дегтем приволок, похвастался:
— Вот точильце приобрел, нерчинское, теперь у вас топоры, долота вострые будут! Без точила в хозяйстве как без рук. Станок к нему сделаю сегодня же.
Лагушку с дегтем он отнес в завозню. Вышел оттуда с мешком конского волоса на плече.
— Бог помочь, бабоньки! — приветствовал он работниц, по маленькой лесенке поднявшись к ним на сушила. — Вот вам добавочку принес.
— Дядя Ермоха! — взмолилась одна из женщин. — Нам и этого на весь день хватит! И куда тебе веревок столько потребовалось?
— Нам одних вожжей не меньше пятнадцати нужно, да чумбуры, да путы. Я вот боюсь, што не хватит нам волосу, а где его взять?
— Ничего-о, дядя Ермоха, хватит! — подмигивая бабам, заговорила бойкая на язык молодуха. — Конского не хватит, баб в коммуне много, мужиков остригем. — И такое сказанула она, что Ермоха под дружный хохот работниц в момент очутился внизу на земле.
— Типун тебе на язык, халда языкатая, — ругался он, отплевываясь. — Сатана в юбке, лихоманка чернонемощная… — И, увидев вошедшего в ограду Егора, поспешил к нему.
ГЛАВА XIX
Ранняя и теплая в этом году выдалась весна в приингодинских и ононских долинах, в агинских и приаргунских степях. Стихли обычные в эту пору ветры, когда жаркая пустыня Гоби властно тянет к себе, в соседнюю Монголию, холод Забайкалья. Прогрело воздух, ровная установилась погода, лишь временами легкий ветерок доносит с полей запахи весны — то дохнет на село гарью весенних палов, от которых дальние сопки укутаны сизым дымным маревом, то пахнет с заингодинских гор пьяняще сладостным ароматом богородской травы, слегка приперченным горьковатым душком пришлогодней полыни. Медом пахнут в это время набрякшие вешним соком тальники, густо усыпанные белыми пушистыми барашками; серо-желтые, заветошевшие склоны сопок уже расцвечены синим разливом ургуя, а на черных от недавних палов еланях пробиваются тонкие усики зелени.
В коммуне все уже готово к севу. Егору не терпится ждать, хочется поскорее сделать зачин. А Ермоха не торопится: вчера шестерых мужиков заставил затесывать из березняка полозья, зарывать заготовки в навоз на конском дворе.
— Когда же гнуть-то их будем? — спросил старика Егор.
Ермоха посмотрел в сторону конского двора, потом на солнце и лишь после этого ответил:
— Тепло будет опять. Назём-то вот-вот загореться должон, пролежат в нем полозья до завтра и разопреют, послезавтра и гнуть будем.
— И чего тебе приспичило с этими полозьями? Зачинать надо сеять, а ты людей отрываешь.
— Рано ишо.
— Как рано? Земля протаяла, лопата не достает мерзлоту.
— Мало ли што! Рысковое дело: земля пока в соку, посеешь — взойдет скоро, а оно, тепло, стоит-стоит, да и хватит заморозок — вот и гибель! Пересеивать, а чем? Не-ет, брат, знаем мы такие примеры. Поспешишь — людей насмешишь.
— Ладно, сгодим еще денька три, а в понедельник поедем.
— Э-э, нет, и не думай даже.
— Ишо рано?
— День не зачинный — понедельник!
— Ну тогда во вторник!
— Тоже нельзя, благовещенье, нынче было во вторник, значит, тоже день не зачинный. Ты забыл, как у Саввы Саввича делали?
— Так то у Саввы Саввича, а у нас хозяйство-то не кулацкое, а советское. И нечего нам верить всяким поверьям поповским.
— Не верь, кто тебя просит! — осерчал Ермоха и, как всегда в таких случаях, полез в пазуху за кисетом. — А людям не мешай, мы люди крещеные.
— Значит, в день зачина в бане будете париться утром, молиться при зажженных свечах?
— А ты думал как? Все будет как у добрых людей.
Егор только рукой махнул, отошел в сторону, не желая обидеть старика, которого любил и почитал, как родного отца.
Однако поехать с коммуной на пашню, хозяином походить за плугом, полюбоваться на сына, как он будет править парой пристяжных, на этот раз не пришлось Егору: за два дня до начала сева его и всех партизан Верхних Ключей по тревоге вызвали в ревком.
Было раннее утро, село только что просыпалось, черные дымки вставали кое-где над крышами домов. На востоке ширилась алая полоса зари, и, словно приветствуя ее, горланили петухи.
Егор пришел одним из первых. В ревкоме горела лампа, Воронов с озабоченным видом просматривал какие-то бумаги.
— Чего звал? — поздоровавшись с ним, спросил Егор.
— Беда, брат! Нарочный из станицы, из волревкома то есть, с приказом всем партизанам и другим, какие надежные, к двенадцати дня явиться в Заозерную при полной боевой.
— Вот тебе раз! Война, што ли?
— Что-то вроде этого. Котов, председатель волревкома, пишет, что недобитый барон Унгерн в Монголии зашевелился. Целую армию сорганизовал, стервуга, вот его усмирять пойдете. К обеду вы должны быть в Заозерной, там эскадрон набирается бойцов наших. Командиром тебя назначили.
— Хуже-то не нашлось?
— Но-но, не прибедняйся! Командовал эскадроном, тебе и карты в руки.
Люди подходили по одному, по двое. Кучей заявились коммунары. Сообщение Bopoновa — как удар обухом по голове. Гулом голосов наполнилась комната:
— А как же с посевом быть?
— Вить нынешний день год кормит.
— С кем война-то?
— С бароном, сказано тебе!
— Мало его, проклятого, боронили под Богдатью-то!
— Игнат Фомич, а ить мы-то с Епихой и не партизаны вовсе. Вон и Маркел тоже вроде нас — и не касаемо.
— Все одно свой брат — бедняки, активисты. Вот вам и доверие оказали, винтовки выдадут.
— Насчет посеву спросить хочу. В коммуне, там, конечно, сев не остановится, людей хватит. А нам как быть?
— Поможем. Спаривать будем хозяйства по два, чтобы один воевал, а другой ему и себе хлеб сеял.
Зачитав приказ, Воронов пояснил:
— Двадцать четыре человека от нас едут, командиром назначен Егор Ушаков. В коммуне за него остается Петро Подкорытов. На сборы один час, собираться у школы, понятно?