На следующее утро Егор с Алексеем Голобоковым пришли в сельревком в числе первых. Вскоре подошли и остальные члены посевной комиссии.
— Проходите, товарищи, садитесь, поговорить надо, — обратился к ним Воронов и, подождав, когда все уселись по скамьям, продолжил: — Начало у нас получилось удачное, около двух тысяч пудов пшеницы и ярицы записали у желающих дать нам это зерно взаимообразно до осени. Сегодня мы это дело продолжим, вчера еще не всех обошли. Все, товарищи, шло хорошо, но были и проступки с нашей стороны. — Воронов поглядел в сторону Егора и закончил: — Ушаков, заместо того чтобы по-доброму договориться с человеком, наганом агитировал Тита Лыкова.
Рокот многих голосов всколыхнул тишину. Партизаны переговаривались, одобрительно кивали головами, а сидящие ближе к Егору сочувственно пожимали ему руку.
— Молодец, Егорша!
— Правильно поступил, чего там!
— Его убить надо, предателя, — с дрожью в голосе заговорил старик Софрон Анциферов. — Зрить не могу эту собаку бешеную за сына моего, Сашку!
— Да-а, он выдал карателям посельщиков наших.
— Диву даюсь, как это он до сих пор за границу не смылся.
— Говорят, дружок, бывший его командир, теперича в Чите в больших начальниках ходит, не то эсер, не то меньшевик. Даже в гости приезжал к Титку, сказывают.
— Мало ли што, а раз предатель — судить его, гада! Товарищ Воронов, в самом деле, чего это мы в суд не потянем Титка? Он, подлюга, товаришов наших выдал карателям, а мы в зуб ему заглядаем!
— Нельзя, товарищи.
— Нельзя? А ему убивать людей можно?
— Верно Демин говорит: судить Титка, кровь за кровь!
— Правильно.
— Нельзя, товарищи, — поднявшись из-за стола и упираясь на него руками, повторил Воронов. — Я и сам за то, чтобы притянуть Лыкова к суду, даже в прокуратуру обращались насчет Лыкова. Ничего не вышло. Знать-то мы знаем, что Лыков погубил наших людей, а чем это докажем в суде? Свидетелей этому нет, тоже и документов.
— Как его не кокнули наши? Вить заходили партизаны и к нам в Верхние Ключи.
— Так он же убегал от красных в лес.
— Кончайте, товарищи, все! — заторопил собравшихся Воронов. — Давайте снова по своим участкам. Но чтобы таких грубостей, как вчера у товарища Ушакова, больше не повторилось.
В то время как этот разговор происходил в сельревкоме, бабы у колодца чесали языки о том же самом.
— Говорят, вчера Егорка Платоновнин Тита Лыкова избил.
— О-о, за што же он его?
— Втроем его били: Егорка, Алеха Голобоков да ишо Сутурин. Егорка-то ливольвером Тита бьет да приговаривает: это тебе за Сашку Софронова, это за Козыря, за Мельникова! До смерти забили бы они Тита, да откупился он от них: амбар пшеницы им отвалил!
— Ох, ужасти какие!
— А я слыхала, что на семена собирали пшеницу, взаймы будто брали.
— Может, кое-кому и дадут для отвода глаз, а остальное промеж себя разделят!
— А вить верно, старик-то Ермоха два воза мешков с пшеницей повез от Тита Лыкова, своими глазами видела. Он ведь у них живет, у Платоновны.
— А Платоновна-то, хваленая-перехваленая, вдова честная, полюбовника завела на старости лет…
— Ой, што вы, врут.
— Ничего не врут. И сынок Егорка такой же похабник, у живого мужа жену отбил.
— Это что-то про него сказывают… — и присекла язычок бойкая говорунья: к колодцу подходили две "большевички" — так в Заозерной станице, да и по всему Забайкалью называли жен не только коммунистов, но и беспартийных красных партизан. В годы войны большинство казаков из Верхних Ключей воевали против красных, около двух десятков из них ушло за границу. Это сказалось теперь и на отношениях между сельчанами: косо посматривали на большевиков бывшие семеновцы, а уж про богачей и говорить нечего.
ГЛАВА XVII
Отлютовала суровая в этом году зима. Во второй половине февраля уже почувствовалось животворное дыхание весны: потеплело, звонкая капель потекла с крыш, обросших понизу бахромой ледяных веретешек. Уже и кур повыпускали хозяйки из душных курятников на двор, копошатся они на завалинках, возле амбаров на сугреве, радуясь теплу и свежему воздуху. Звонко горланят петухи.
Сегодня воскресенье, конец мясоеду. Начинается масленица, поэтому и тишина в улицах, не слышно дробной стукотни от ручной молотьбы, не видно верениц возов с сеном, бревнами, дровами. Лишь ребятишки катаются с горки на саночках, да кое-где гуртуются парни и девки.
Солнце подходило к полудню, когда из сельревкома вышел Воронов. Ему не до праздников. В сельревком пришел он утром чуть свет, при свете керосиновой лампы прочитал бумаги из волревкома, по записям кладовщика подбил на счетах итоги поступившего в общественный амбар семенного зерна. Выйдя из переулка, Воронов увидел идущего ему навстречу Клима Голютина. Выпивоха Клим был одним из самых горемычных бедняков, батрачил у богачей, но всю гражданскую войну прослужил атаману Семенову. Ушел бы и за границу, да попал в "плен" к партизанам и вскоре очутился у себя дома.
Клим был под хмельком и одет по-праздничному: на голове серая папаха со вмятиной от кокарды, форменный казачий полушубок, на ногах сапоги, шаровары с лампасами и при шашке. Увидев председателя, он подхватил, как положено, левой рукой шашку, двинулся ему навстречу и, не доходя четырех шагов, встал "во фронт": правую руку к папахе. Воронов хотел было отругать "боевого казака" за его чудачество, но, хорошо зная, что это за человек, сдержался.
— Ты чего вытворяешь, чадо мамино? — сказал он, начиная серчать.
Клим слов не расслышал, гаркнул, держа руку под козырек:
— Здравия желаю, восподин председатель!
Тут уж смех разобрал председателя.
— Ну, Климка, плачет по тебе нагайка, ох и плачет! Ты чего это, холера тебя забери, шашку-то нацепил, воевать собрался?
— Никак нет, восподин председатель!
— Не восподин, дурья твоя голова, надо говорить — товарищ председатель. Ступай домой, разоружись и лампасы отпори, понял?
— Лампасы отпороть, — удивился Клим и опустил руку. — Дык я не казак, по-твоему? Отцы наши, деды…
— Ты мне брось антимонию разводить про отцов да про дедов. — Воронов посуровел. — Нету у нас теперь казаков, мы еще в семнадцатом году отказались от звания казачьего, понял?
— Я не согласный.
— Не согласный? Опять воевать пойдешь против власти народной?
— Нет, не пойду.
— То-то! Жить как думаешь? Хлеб-то сеять собираешься?
— Схожу к Захару Еремеичу, ежели выручит семенами под работу, посею. У меня и пар одинарный есть на Вусь-Баранихе, братан Яков спахал мне лонись. Спарюсь с Яковом и посею, ежели семян разживусь.
— К Захару пойдешь? А почему не в сельревком? У нас свой семенной фонд, снабдим семенами всю бедноту. Ты что, не слыхал, как наша власть о бедноте заботится?
— Слыхал. — Глядя в сторону и чему-то улыбаясь, Клим отрицательно покачал головой: — Нам из этой фонды нельзя брать.
— Почему нельзя?
— Старики говорят, что ворованное да грабленое принимать — грех великий.
— Ворованное? — удивился Воронов. — Кто это тебе набрехал?
— Люди видели, как вы у Тита Иваныча всю пшеницу выгребли и самого избили.
— Врут они, Клим, — вскипел Воронов, сдерживая заклокотавшую в нем ярость. — Врут, сволочи! Никто Тита не бил, пшеницы у него взяли взаймы — двести пудов, до осени. Осенью отдадим.
— Врешь, поди?
— Не веришь председателю ревкома, а врагам нашим, кулакам, веришь?
— И не враги вовсе, обыкновенные старики.
— А что эти обыкновенные старики на большевиков наговаривали, когда к белым тебя спровадили, забыл? А вот наши в плен тебя забрали вместе с другими казаками — так пальцем вас не тронули, распустили по домам с миром. Или тоже забыл?
— Нет, не забыл. Что верно, то верно. Винтовки у нас поотобрали, и больше ничего.
— То-то и есть. Иди домой и — что тебе будут нашептывать про большевиков — не слушай! Врут они, подлецы! А завтра приходи в ревком, запишем, сколько у тебя земли приготовлено и сколько семян потребуется.