Когда Никита, по приезде в Москву, пришел на Башиловку к Лутошкину, тот встретил его так, как никто никогда не встречал: позвал в дом, в столовую, усадил за накрытый стол вместе с Семкой и начал угощать вином, и пирогами, и разными закусками на отдельных тарелках с серебряными вилками и ножами, а потом позвал из другой комнаты черноглазую, с рябинками на лице маленькую женщину и, указывая на Никиту, весело сказал:

— Вот, Сафир, хозяин Внука, — Никита Лукич.

— Здравствуйте, Никита Лукич, с приездом! — приветливо, за руку, поздоровалась с ним маленькая и шустрая женщина и начала в свою очередь угощать чаем и вареньем. Угощая, она ласково улыбалась ему и Семке, а когда заговорила о Внуке, Никита с удивлением узнавал в словах, произносимых ею, те мудреные и непонятные слова, которые он слышал иногда от Александра Егоровича в его рассказах о бегах и рысаках. И совсем не по-бабьи рассуждала она о статях и особенностях его серого Внука…

— Баба-то у тебя, все одно, как наш ветинар Александр Егорыч! — высказал он свое изумление Лутошкину после чая.

Лутошкин засмеялся и ничего не ответил.

В конюшне Никита, лишь только вошел, бросился к деннику, в котором три недели тому назад оставил своего питомца. Вместо серого Внука в деннике стоял рыжий злобный жеребец… Никита испуганно повернулся к Лутошкину.

— Что-о, не угадал? — засмеялся Лутошкин. — Иди сюда, я перевел его… Во-он, второй слева!..

Никита метнулся к указанному деннику и, переступив порог, остановился пораженный. Потом снял картуз. Перед ним был не лохматый, с мутной и свалянной шерстью Внук, а блестящий в яблоках красавец с пушистым нежным хвостом, подстриженной челкой и шелковистой гривой. Семка зашептал торопливо:

— Не наш, ей-богу, не наш, папанька, подменку сделали!..

— Внучек, ты?! — дрогнувшим голосом спросил Никита и шагнул вперед.

Внук повернул к нему голову. Блестящий, внимательный глаз с синим отливом остановился, шевельнулись ноздри, и серый красавец, узнав хозяина, забормотал губами и потянулся к карману Никиты. Никита торопливо достал кусок сахара и прерывающимся голосом заговорил, обращаясь одновременно и к лошади, и к Семке, и к Лутошкину:

— Признал!.. Признал, вишь лопочет. Он и есть — Внучек наш! Это я, я, Внучек, Никита… Из Шатневки прибыл, по железной дороге, с почтовым… С дому прибыл… И Семка тут, мотри, — вот он, рядом!.. Настасья одна там осталась…

Серый Внук смотрел на Семку, на Никиту, Лутошкина, заглядывал через их головы в открытую дверь, в коридор и смешно переставлял уши, будто для каждого произносимого людьми слова требовалось придавать им разное положение. Потом потянулся к Семке и окончательно рассеял его сомнения: стянул с него картузишко, подержал и бросил. Семка засветился улыбкой и радостно посмотрел на отца.

— Ну, как? — спросил Лутошкин сзади.

Никита вместо ответа закрутил головой.

— Сегодня поедем, Никита Лукич, — заговорил Лутошкин, доставая из кармана беговую программу, — в пятом заезде… Ты грамотный? Нет? А сын? Ну, Семен, читай, вот тут!..

Конфузясь, Семка сперва шепотом, по складам, прочитал первые слова, указанные Лутошкиным. Никита жадно смотрел на сына.

— Вн-у-к Та-льо-ни… се-рый же-ре-бец…

— Правильно, серый жеребец, так, в точности! — подхватил Никита и снова уставился на сына, боясь дышать.

— …ро-ж-ден тыща двадцать один гыы…

— Именно так, в двадцать первом, самая голодовка была! — опять вставил Никита.

— …Ны… Лы… Лыкова…

— Никиты Лукича Лыкова! — поправил Лутошкин.

Никита ткнулся к программе. Ему хотелось самому, своими глазами увидеть себя там, но Семка нетерпеливо отстранил его и смелей продолжал:

— От Любимца и Лести. Наездник О. И. Лутошкин, камзол синий, картуз белый…

Семка кончил, а Никита вытер вспотевший лоб.

— Возьми программу себе на память, — заговорил Лутошкин, — в ней написано и о других лошадях, какие пойдут сегодня с твоим Внуком. Ехать придется резво, Никита Лукич, компания для Внука серьезная. Сейчас пойдем на бега — сам увидишь!

Филипп из дверей денника сказал:

— Опять подсылал Митьку Синицын-то, все выпытывал, как едет жеребенок…

— А ты что? — живо повернулся к нему Лутошкин.

— Что?! Говорю — едет чертом! Потому, если хулить жеребенка, сразу сметит, что темним, а теперь пущай думает, как хочет!

Никита не вполне понимал, о чем говорят наездник и конюх, но речь шла о его жеребенке, и он настороженно ловил каждое слово, посматривая то на Лутошкина, то на Филиппа.

Лутошкин весело хлопнул его по плечу.

— Я, Никита Лукич, нарочно подгадал так, чтобы ехать в резвой компании. Вместе с Внуком пойдет одна кобыленка, Каверза, ре-е-звая, сволочь, а поедет на ней мой старый друг… есть у нас такой — Васька Синицын!.. Вот я и хочу предложить ему езду! На большой приз поедем, Никита Лукич! — помолчав, добавил он и задумался.

Никита посмотрел на него и вдруг с жаром заговорил:

— Вы ничего на нем не ботесь, Алим Иваныч, запускай сразу во весь дух — и больше никаких! А ежели кнутиком тронешь, ну, тогда только держись!.. Я с бабой ноне на масленой неделе поехал на нем к свату, в выселки; выехали в поле, а я возьми да хворостинкой — жик! И вдарил-то слегка, не до болятки… Веришь, думал и костей не соберем с бабой!.. Как только и живы остались? Ну, скажи — во-оздух, а не лошадь!

— Езда будет трудная! — проговорил Филипп мрачно, как бы отвечая на раздумье Лутошкина…

В два часа дня Филипп, Никита и Семка вышли с Внуком на Башиловку и медленно повели его на бег. На Ленинградском шоссе праздничные толпы расступились, давая дорогу, и Никита слышал восхищенные возгласы, обращенные к его лошади. И каждый раз, расслышав такое восклицание, ему хотелось остановиться и поговорить, объяснить всем этим нарядным и незнакомым московским людям, что лошадь эта — его, Никиты Лыкова из Шатневки, и что ведет ее он, хозяин, на бег за призом, но Филипп был суров и покрикивал:

— Ты по сторонам не глазей — под трамвай попадешь!

И Никита торопливо подбирал поводья и пугливо озирался на проходившие трамваи. Войдя на беговой круг, Никита и Семка остановились, изумленные невиданным зрелищем ипподрома. Трехъярусное здание трибун, как огромный улей, у которого отняли одну из стенок, копошилось тысячами людей и глухо гудело… Где-то звонил колокол. Играла невидимая музыка. По круговой ровной дорожке проносились нарядные лошади в легоньких колясках. Колеса сверкали металлическими спицами.

Все это напоминало Семке цирк на ярмарке, не было только каруселей. Проводя Внука по черной дорожке мимо трибун, Никита растерянно озирался по сторонам и, когда взглядывал на тысячные толпы справа, у него захватывало дух — Внук, Семка и он, Никита, были у всех на самом виду… Бесчисленное множество народу смотрело на них.

И от этого мысли Никиты стягивались в крепкий, тугой узелок точного и краткого противопоставления Москвы и Шатневки. Он, Никита Лыков, серый Внук, Семка — это Шатневка; а справа весь этот улей — Москва.

Шатневка шла, а Москва смотрела.

И Никита, оглядываясь на выступавшего за ним жеребенка, шепотом ободрял его:

— Ништо, ништо, Внучек, а ты иди-и, иди, ништо!

Филипп тронул Никиту за руку и указал на быстро мчавшуюся маленькую гнедую лошадку, управляемую наездником в малиновом камзоле:

— Каверза… С ней твоему жеребенку бежать… Видишь?..

Никита враждебным взглядом проводил уносившуюся по желтой дорожке соперницу серого Внука, а Семка, прикинув в уме Каверзу запряженную в воз со снопами, презрительно сказал:

— Рази это лошадь?! — Потом шепотом спросил отца: — Папань, а почему на кучере визитка красная? Из флажка сшил?

В отличие от случайной публики второго яруса, где помещались ложи, зрители, заполнявшие дешевые места, были в огромном большинстве завсегдатаями ипподрома; почти все они знали друг друга, знали всех наездников и лошадей, помнили за десятки лет беговые программы и разговаривали между собой на том специфическом языке лошадников, который для человека, попавшего на бега впервые, был почти непонятен и казался языком заговорщиков. У каждого из них, помимо знания лошади и наездника, были еще свои, особые, секретные приметы, помогающие им угадывать: выиграет или нет данная лошадь.