— Должно быть, хорошо вам живется с хозяином при советской власти! — с ухмылкой сказал Корцов, посматривая на опухшее небритое лицо Филиппа. — Ишь, как разнесло фотографию! Сдобные пироги, должно, кушаете?

— Советская власть до нас не касается, — ответил Филипп с полным убеждением, что это действительно так. В его представлении мало что изменилось с революцией. Конюшни остались. Наездники остались. Лошади бегают. Тотализатор работает, только ставки переменились — доступнее стали: раньше — десятка, а теперь — трояком можно играть. Конюхи — как были конюхи, так ими и остались. Владельцы, правда, те поразорились, сошли вроде как на нет…

И Филипп добавил:

— Мы не владельцы, что нам власть!..

— Вы теперь сами власть, рес-пу-бли-ка, — язвительно протянул Корцов, — пролетарии всех стран… Э-эх, и доберутся же когда-нибудь до вашего брата, — с неутоленной ненавистью вздохнул он, — таку-ую революцию вам пропишут — дым пойдет!.. Не будь я Корцов, если сам вот этими руками давить вас дюжинами не буду!

Филипп равнодушно посмотрел на его пальцы, свирепо сжавшиеся в кулаки, и сказал:

— За жеребенком я приехал. Самогончиком не угостите, Григорий Николаич?

— С какой радости? От хороших делов? Ты за жеребенком приехал, а я тебя угощать буду! Мой, что ль, жеребенок-то? — грубо проговорил Корцов.

Филипп повел глазами по пустым столикам вокруг и вздохнул.

— А бывало, за кажным столом народ! — проговорил он, ни к кому не обращаясь, и съежился, словно ему было холодно, и засунул руки глубоко в обтрепанные рукава коричневого грязного пиджака. Обрюзгшее, воспаленное лицо его было покрыто бурой щетиной, из-под картуза топырились космы сальных, давно не мытых волос, а мутные глаза, остылые и ко всему безразличные, казались невидящими.

Культяпый, наваливаясь на стол грудью, тронул его за рукав.

— Хочешь одно дело обстряпать? И угощенье и лава[24] будет!

Филипп равнодушно посмотрел на него и ничего не ответил.

У Культяпого были тонкие светлые усы и в ухмылке всегда мокрый рот. Он быстро взглянул на Корцова и продолжал:

— Твое дело будет маленькое, раз-два — и готово!.. Жеребенка-то видал?

— Брось, Николай! — резко оборвал его Корцов. — Аль не видишь, он со своим барином в честные записался? Именные стали выигрывать…

Безразличные глаза Филиппа передвинулись с лица Культяпого на обветренное, жесткое лицо Корцова. И, словно только теперь дошла до его сознания фраза, сказанная Корцовым в начале разговора, он спросил:

— За что же вы, Григорий Николаич, удавить меня хотите? Вредного от меня вы ничего не видали… Сейчас в трамвае еду, трамвай трясет; нарочно наступить на ногу я не позволю, ну, а тут наступил одному. Он давай меня всяческими словами крыть. Я говорю: «Виноват, трамвай трясет!», а он не принимает во внимание, я в замешательстве другому наступил на ногу. И этот начал… Так и слез до остановки! Жизнь стала злая, Григорий Николаич…

— Алим говорил тебе чего о жеребенке? — перебил его Корцов.

— Отвесть его на Башиловку, а больше ничего.

— У Митрича завтра будешь? Шукни, как едет, я вечерком приду, там и бодяги дернем.

Лицо Филиппа стало вдруг скучным.

— И пить-то неохота, — раздумчиво проговорил он, — Алим Иваныч каждый день строчит: «Брось, Филипп, вылетишь ты со службы, прогонят…» Нипочем не верит, что пью я безо всякого удовольствия и охоты. Бросить мне ничего не стоит!.. Иной раз купишь бутылку и закуску хорошую, придешь домой, расставишь все на столе честь-честью, сестра капустки принесет… И вот сидишь и смотришь, а в роте сухо и никакого вкуса… Сидишь и смотришь. Так иной раз и не притронешься, а если и пересилишь себя — сразу опрокинешь в кружку и без закуски — хлоп!.. И иттить никуда не охота, и лошади скушные стали… Прощайте, Григорий Николаич, пойду я… Народу-то никого у вас тут нету, — встал он, — у Митрича полюдней, а тоже вроде никого… Прощайте, Григорий Николаич.

Культяпый вышел вместе с Филиппом.

— Слушай, Филипп, — заговорил он торопливо, лишь только они вышли на улицу, — Михал Михалыч за жеребенка этого сейчас две тысячи выложит, на твою долю отначка хорошая будет, ни одна душа не догадается… Вспрыснул — и готово!.. Куды он с хромым денется, не миновать продать? Жеребенок чо-овый, Михал Михалыч зря не станет языком трепать.

Филипп слушал и не возражал. Съежившись, глубоко засунув кисти рук в рукава, шел рядом с Культяпым и смотрел себе под ноги.

Никита, когда увидел его, сразу решил:

— Пропащей души человек!..

И то, что Филипп пришел во двор вместе с Культяпым, породило в нем смутную тревогу за судьбу своего серого Внука.

4

С огромным изумлением смотрел Никита на жизнь призовой конюшни, открывшей перед ним свои двери. Все здесь было чудесно. И длинный светлый коридор с решетчатыми дверями по обеим сторонам, и просторные чистые денники, и никогда не виданные принадлежности упряжи: ногавки, резиновые башмаки для копыт, пушистые подхвостники, белые фланелевые бинты и берцовые кольца. А маленькие двухколесные американки казались игрушками по сравнению с деревенскими средствами передвижения.

У себя в Шатневке, ухаживая за Внуком, Никита знал, что никто еще во всем селе так не ухаживал за лошадью, никто не чистил два раза в неделю катух, как он, а если и чистил в месяц раз кто-нибудь, то не для пользы лошади, а для того, чтобы собрать драгоценный навоз и вывезти в поле. В Шатневке Внук был равноправным членом семьи и работал, как работали все. Здесь — каждая лошадь была на барском положении: пожрет, попьет, прогуляется в легонькой игрушечкой двухколеске — и опять на покой.

«Во-о куды мы с тобой попали! — мысленно обращался он к Внуку. — Как же опосля таких делов в соху тебя запрягать? Ведь это что такое?»

— Чистил ты его, должно, в год раз! — сердито бросил Филипп Никите, работая скребницей и щеткой. Скребница была, как мукой, обсыпана перхотью.

— Ты уж сделай милость, не серчай, — виновато проговорил Никита, — ежели что подмогнуть, я с расположением во всякий момент.

У серого Внука, также как и у его матери, была привычка ласково прихватывать губами подходящих к нему людей за плечо, за рукав, за головные уборы. Прихватит, подержит и отпустит. Улучив момент, когда голова Филиппа оказалась близко. Внук захватил картуз и стащил его.

— Балуй?! — свирепо вскрикнул Филипп, слегка испуганный, и замахнулся скребницей.

— Не пужайся, не пужайся! — быстро вмешался Никита. — Замашка у него эдакая, жеребенок — смирней не сыщешь! И у кобылы в точности так было.

— А я почем знаю, какая у него замашка! — огрызнулся Филипп. — Мало их, людоедов, перебывало в моих руках, не знаю, как голова на плечах осталась!..

Никита знал, что Лутошкин сделал пробную проездку на Внуке, но Лутошкина после езды не видел и мучился нетерпением узнать что-нибудь о своем питомце. И робко заговорил:

— Вот чего я хотел спросить тебя, мил человек… Прыз, скажем… — Он на минуту замялся. — Прыз этот самый, скажем, кажная лошадь, скажем, получить его могёт?.. По положению, значит, ежели форменно перегонит одна другую. К примеру, мой жеребенок, скажем…

Филипп презрительно усмехнулся и продолжал работать скребницей и щеткой. Никита помолчал и продолжал заискивающе:

— Народ мы, сам знаешь, темный… Какие у нас, в Шатневке, лошади!.. А вам все известно, все положения… Скажем, мой жеребенок, например… Он, конечно, деревенский и правилов не знает, какие есть тут, в Москве. Ежели на прыз его пустить и вот, скажем, обгонит он какую московскую по всем то есть правилам, тогда обязательно прыз ему приподнесть могут?

— Прыз! — передразнил Филипп и насмешливо добавил: — За призами вас много приезжают, а сколько с призами уезжают?

Никита вздохнул и задумался.

В конюшню вошел Лутошкин. У него было веселое лицо.

Таким его Никита ни разу не видел, и это его ободрило.

— Узнал жеребенка-то? — улыбаясь, спросил Лутошкин Филиппа, входя в денник.