Вот еще пигалица! Вконец расстраивает мать. Та сразу же начинает плакать. Собственно, она не плачет, то есть не всхлипывает и не причитает. Мама точно каменная: лицо холодное, глаза, зажатые в сеть морщин, потускнели. Но слезы текут, как весной ручьи с Черепановой горы, а она продолжает заниматься своими делами: чистит картошку, перебирает горох или моет фасоль. Мне кажется, будто вся нища в доме приправлена ее слезами. Кусок не идет в горло. К тому же на меня навалилась уйма дел: дров наколоть, сходить за керосином, купить хлеба, убрать квартиру, присмотреть за Пашей. Но от подачек Куца я решительно отказался. И как я мог скрывать от отца всю эту историю с подачками лавочника! Мы очень нуждаемся, но старик теперь похвалил бы меня за гордость. Живем мы на Толину зарплату, ртов у нас — слава богу, хватит. Что будет осенью, когда Анатолий уйдет в Красную Армию?

Андрей Васильевич на два месяца уехал в Пески крепить союз рабочего класса с крестьянством, и Степка совсем переселился к нам. Я помогаю ему точить ножи-ножницы. Мы приносим с базара сало, картошку, хлеб. Денег мама у Степы брать не хочет, но он страх какой гордый и весь заработок все равно тратит на нас. Малышке платьице купил, Вере — ситца на кофточку. Настоящий фабрикант Савва Морозов! Попробуйте сказать ему хоть слово — насупится, объявит голодовку или просто станет собирать вещевой мешок...

Толя, мой старший брат, видит в нем благородные черты Андрея Васильевича. Анатолий любит загнуть. Высокопарные слова — его конек. При чем здесь благородство? Попятно, когда благородным называют Лазо или Овода, Спартака или Котовского, но Степку? Смешно. Впрочем, Таракана, бывшего моего классного наставника, учителя физики, брат тоже зачислил в благородные. Недавно физик неожиданно притащился к нам на четвертый этаж. Замучился, свистел, точно старый пароход,— у него бронхиальная астма.

Окончил я школу год тому назад. Пора уж и забыть Вовку Радецкого, тем более, что он сам настаивал на изгнании меня из школы, как неисправимого хулигана. Однажды, когда речь зашла о футболистах, сказал, будто у них заторможенное мышление и думают они в основном ногами. Такие слова не забываются.

Закончив колоть дрова на черном дворе, я потащил их к нам на верхотуру. Дома — никого. Малышка спала. Дверь я оставил открытой. Вхожу, а Таракан сидит на стуле и вытирает лицо и шею носовым платком, а в груди у него свистит, точно в кипящем чайнике. Я оторопел.

— Здравствуй, Вова,— сказал он, поднимаясь навстречу.

— Здравствуйте, Тимофей Ипполитович.

— Работаешь где-нибудь? — участливо спросил он.

Следовало сразу сказать правду, но я не терплю, когда меня жалеют.

— Пока, временно,— неопределенно промычал я.

— А я хотел попросить тебя принять участие в ремонте школы.

«Как бы не так, — подумал я,— всегда мне выпадает самое трудное. Точильный станок носить, школу бесплатно ремонтировать — школу, из которой он же меня выгонял».

Готов поклясться — он отгадал мои мысли.

— Сможешь немного подработать.

— Но я ведь ничего такого делать не умею...

— Там не умение нужно, а силенка.

— Тогда что ж — помогу...

Тимофей Ипполитович обрадовался, вынул из. бокового кармана бумажник и отсчитал несколько рублей.

— Получай аванс.

— Какой аванс? — не понял я.

— Самый настоящий, за работу.

Я долго отказывался, но учитель настоял на своем. Потом пришла мама и расстроилась ужасно, зачем я такую уйму денег взял: мы, мол, не нищие.

Поработал я на ремонте школы дней пять, вызывает меня прораб. Дает расписаться в ведомости и шесть целкашей вручает. Я отказываюсь, уверяю, что уже получил.

А он смеется:

— Спятил ты, сынок! Когда же и от кого ты мог получить?

— Учитель физики уплатил.

— А он к нашему делу никакого отношения не имеет.

Тогда-то я все понял. Честно скажу, взрослые люди очень и очень разные. Разобраться в них нелегко. Легче извлечь квадратный корень из любого числа.

В общем, мать сама отнесла Таракану деньги. Возвратилась она какая-то просветленная, бодрая, на мои вопросы отвечать не стала, а только велела изъять из употребления слово «Таракан». Пожалуйста, можно обойтись и без него.

После смерти отца я старался не перечить матери. Однажды я услышал ее разговор с соседкой.

— Вова так изменился, похудел, стал молчаливым и серьезным,— сказала соседка.

— Не сглазить бы,— отозвалась мама,— он даже в футбол перестал играть, шутка ли?

И правда, гонять мяч как-то не хотелось. Но сегодня ни свет ни заря заявился к нам сам капитан. Через несколько дней, возможно, состоится важная игра на Красном стадионе. Марченко клянется, будто «Молнией» заинтересовались короли киевского футбола — Подвойский, Дзюба, Бойко, Фоминых. Верить, не верить? Когда я отказался играть, неожиданно вмешалась мама:

— Почему не пойти? Человеку отдых тоже необходим...

Нет, клянусь, никогда я не пойму взрослых! Как она проклинала всегда футбол, и вдруг...

В общем, мы со Степкой идем на тренировку. По дороге встречаем мадам Бур — мать Керзона. Она несет судки с обедом. Если провести конкурс толстух, мадам Бур, вне всякого сомнения, выйдет на первое место не только по Черноярской, но и по всему городу. Керзон уверяет, будто у нее неправильный обмен веществ. Степан с ней знаком, он часто точит ей ножи, вот почему сейчас он смело подходит и совершенно серьезно спрашивает:

— Мадам Бур! Хочу поправиться, а то я точно из хряща сделанный, факт. Скажите, если это не секрет, как устроить неправильный обмен?

Степан задирает рубаху и демонстрирует свою худобу.

В глазах-щелочках мадам Бур вспыхивает негодование, подбородок колышется, точно студень, а огромная грудь дышит, как кузнечный мех.

— Босота проклятая, — хрипит она. — Ослепнуть вам, чтобы вы меня не видели! Сдохнуть вам, чтоб я вас не видела!

Отступаем рысью, а вслед несутся проклятия.

— И чего она взбеленилась? — недоумевал Степка. — Не иначе как Керзон сбрехал насчет обмена. Сейчас мы его прижмем, факт.

Но прижать Керзона не довелось. На воротах стоял Илья — разгоряченный, потный, в штанах, разодранных на самом неприличном месте.

— Почему Илья на воротах, а не Керзон? — спросил я Олега. Он улыбнулся лукаво:

— Не знаешь? В Москву его вызвали. Троцкому дали по соплям, а Оська заместо него будет принимать военный парад. Вот он и учится стоять в движущемся автомобиле.

Ребята бросили играть, острота Красавчика пришлась им по душе. Илья и Гаврик дружно рассмеялись.

Один Санька сердился:

— Ты настоящий попугай: заучил чепуху и бубнишь.

— Нет, правда, Керзон перешел на сторону революции.

Олег уселся на кирпичи, заменявшие штангу ворот.

— Вы темные, несознательные элементы. Гоняетесь за мячом, калечите друг друга, а тем временем весь пролетарский класс торжествует: ведь в его ряды добровольно перешел порвавший с нэпманами Керзон.

Степка пожал плечами:

— Мадам Бур мы встретили сейчас, шла с судками. Она меня так припугнула, будь здоров.

Олег оживился:

— Ясно, все ясно! Мама опешит на свидание с сыном, порвавшим со своим классом.

Даже Марченко взбеленился:

— Ей-богу, дам по уху! Заткнись, я сам расскажу.

Но Красавчик уже вошел во вкус, ему не хотелось сразу сообщать сногсшибательную новость.

— Можешь дать по уху,— смело бросил он Марченко, — но от этого Степка и Вовка не перестанут быть темными и несознательными элементами. Клянусь матерью божьей,— для вящей убедительности Олег перекрестился,— они даже газет не читают. Не читаете ведь?

— А чего я там не видел?

— Нет, вы поглядите на него! Каждый сознательный урка выписывает две-три газеты. А Керзон только и рассчитывает на вашу темноту. Зная, что газет вы не читаете, он напечатал заявление, в котором отказывается от папы-нэпмана и переходит в ряды пролетариата.

По моему лицу Олег понял, что я принял это за шутку.

— Могу дословно прочесть заявление Керзона. — Олег напустил па себя серьезность и голосом, каким произносят надгробные речи, изрек: «Лучше умереть с голоду, чем жрать эксплуататорский хлеб. Смерть гидре капитализма и моему папе-нэпману. Да здравствуют Сакко и Ванцетти!»