Изменить стиль страницы

Луис говорил очень быстро, ровным голосом, без пауз и почти без выражения. Он все время смотрел на Вислу и лишь изредка бросал взгляд в сторону окна, но ни разу не повернул головы. И вот поток слов иссяк, но и Висла молчал: он приоткрыл рот да так и замер, словно хотел что-то сказать и забыл, что именно. Минута молчания, беспомощности, и вновь зазвучал голос Луиса.

— Если упорно искать, как, по-вашему, отыщется ли ключ, единственно возможный ответ на все вопросы, объяснение всему, что происходит и здесь, и в Вашингтоне, в мире звезд и в нашем внутреннем мире? Мы ищем, ищем упорно, хотя все меньше понимаем, чего же мы ищем, да, пожалуй, этого и не понять. Во вторник я тоже искал, я пытался вспомнить, как все было, когда только что кончилась война и когда умер Нолан. Должно быть, меня навели на эти мысли день и число, ведь после вторника двадцать первого мая в первый раз вторник пришелся на двадцать первое число, и все мы так или иначе вспоминали и думали об этом. Я не думал о несчастье с Ноланом, а только о том времени, о первых днях после войны; тогда еще не поздно было спохватиться, задуматься над тем, что же мы делаем, прежде чем все страны возьмутся за так называемые необходимые меры предосторожности и весь мир с головой уйдет в эту нескончаемую гонку вооружений; и так оно и получилось теперь, после того как та возможность упущена. Наверно, это странная мысль для еврея, но было время, примерно при Лукреции, когда Христос еще не родился, а старые боги уже умерли и остался только человек — он смотрел на мир, лишь смутно его понимая, ибо теперь, когда боги умерли, ничто не подсказывало ему, какими еще критериями пользоваться, кроме тех, что рождались в его собственном мозгу. Именно в ту пору сделало кое-какие успехи учение о спасительности здравого смысла и о животворящей силе природы… И вот во вторник я думал: если бы в ту неделю после конца войны — ведь в такие дни боги, любые боги, на все смотрят сквозь пальцы — так вот, что если б тогда, следуя учению о здравом смысле и о животворящей силе природы, все мы сказали, как говорили Юрий и некоторые другие в те дни или чуть позже, что будущее ведь важнее прошедшего, а его здесь заранее отравляют, накапливая день ото дня все больше бомб, их фабрикуют только здесь, и на каждой пометка: «Сделано и пущено в ход США»… Но мы не сказали этого. Быть может, выбор, сделанный раньше, предопределил и все дальнейшее. Во всяком случае, мы ничего не сказали. Мы продолжали войну. Я не мог найти ключа, разве только одно: тогда слишком мало раздалось голосов протеста. Мне все вспоминались чьи-то слова: «Во времена слабости высшей добродетелью становится сила», — но я не могу припомнить, кто это сказал и где. Пожалуй, это и есть ключ. А насчет того, что нас провели…

— Луис! — позвал Висла.

Он подошел ближе, стал между кроватью и лотком и опять, уже громче, окликнул Луиса, но тот, казалось, не слышал и все говорил, говорил… Висла круто повернулся и вышел из комнаты; он не затворил дверь, и даже в коридоре его настигал голос Луиса — ровный, лишенный всякого выражения, но громкий и ясный:

— …ссылаются на то, что все остальные страны заняты тем же и только атомных бомб не производят. Но в атомный век это несравнимые величины — то, что делаем мы и что делают все остальные, хотя, впрочем, очень скоро и они будут делать то же самое, года через три-четыре уж во всяком случае. И мы еще рассуждаем о контроле, а сами делаем бомбы, и рассуждаем о мирном использовании атомной энергии, а сами делаем бомбы…

Стоя в коридоре, в каких-нибудь пяти шагах от палаты Луиса, Висла испуганно озирался по сторонам и, увидев наконец, что по лестнице поднимается Чарли Педерсон, кинулся к нему.

— …назвали «Операцией Перепутье» такую военную демонстрацию как Бикини, — доносилось из палаты. — А между тем перепутье давно уже пройдено, и вы двинулись в совершенно определенном направлении, ибо решились на демонстрацию, о которой каждый ученый в стране твердо знает, что она не имеет никакого научного значения, зато с идеальной точностью рассчитана на то, чтобы лишить какого-либо смысла все наши предложения о контроле, которые мы готовимся через месяц внести в Организацию Объединенных Наций. Это значит продолжать войну…

— Он не умолкает ни на минуту, — говорил Висла Педерсону. — Я никогда ничего подобного не слышал. Он не в себе.

Они быстро пошли к палате.

— Бред? — вслух подумал Педерсон, как бы проверяя звучание и смысл этого слова.

— Но это вовсе не бессвязная болтовня. Он говорит вполне связно. И очень разумно.

У самой двери они остановились.

— …не быть близорукими, продумать все с начала и до конца. Но даже если взять начало, этот новый закон, который должен был всех нас удовлетворить как образец государственной мудрости, — что хорошего, если в нем закреплено заблуждение, будто у нас есть секреты, которые необходимо хранить, тогда как эти наши секреты раскрываются всюду и везде, где циклотроны высвобождают протоны по столько-то в секунду? Дважды ура в честь нового закона! Быть может, те же «великие умы», которые ведут такую политику, санкционировали и уничтожение японских циклотронов в конце войны? Но если циклотрон следует уничтожить, потому что кто-то считает его орудием войны, и если отныне считается изменником и подлежит смертной казни всякий, кто посмеет огласить сведения о количестве нейтронов, высвобождаемых при расщеплении плутония, хотя это открытие стало возможным, между прочим, благодаря трудам немцев, австрийцев, датчан, итальянцев и венгров, тогда и всякий, кто мыслит, становится изменником, а если кто-либо, кроме нас, пускает в ход орудия мышления, то это — неслыханная провокация…

— Ужасно! — сказал Висла.

Педерсон взглянул на него.

— От японских циклотронов и следа не осталось. Такую глупость сделали. — Висла пожал плечами. — А всё военные власти, — прибавил он.

— Это не бред, — сказал Педерсон.

Придерживая Вислу за плечо, чтоб тот не трогался с места, он пригнулся и сквозь щель неплотно прикрытой двери заглянул в палату.

— …гражданский контроль — но над чем? У нас все растут и растут запасы бомб, бомба уже дважды была пущена в ход, а мы всё еще отказываемся разделить свои открытия даже с англичанами, которые передали нам все свои сведения и тем самым облегчили нашу задачу; а какие же предложения в области международного контроля можно выдвинуть при условии, что мы и дальше будем делать бомбы, но никому другому их делать не дадим, хотя, разумеется, все примутся за это энергичнее, чем когда-либо, и, конечно, преуспеют. Вы хотите не быть наивными, хотите смотреть на жизнь трезво и использовать с толком хорошую вещь, раз уж она попала вам в руки, и, наконец, вы преисполнены сознания своей добродетели, которая всегда на стороне сильных во времена слабости. Но заодно, ради всего святого, будьте последовательны, помните и о том, к чему все это ведет, поймите, что думать только о войне и готовиться к войне полезно и даже разумно лишь при определенных условиях, но ведь сама по себе война — величайшее безумие, безумие при всех условиях, верх безумия, на него способны только те, что боятся и ненавидят всех себе подобных, всех жителей единственной обитаемой планеты, а завтра возненавидят и самих себя. Установить контроль? Лучше чтоб был контроль, чем чтобы его не было, но от контроля не будет толку, пока делают бомбы… не будет…

Голос умолк. Педерсон взглянул на Вислу и отвел его подальше от двери.

— Вернитесь туда, — шепнул он. — Заговорите с ним. Сделайте вид, что вы не выходили из палаты. Я сейчас приду.

— Многое тут верно, — сказал Висла, глядя на дверь. — В другое время было бы о чем поспорить. Но многое…

— Эд! — позвал из палаты Луис и тотчас окликнул почти резко: — Бетси, вы?

Висла вошел в палату.

— Я выходил в ванную, — сказал он.

— Вот как? Только сейчас? У меня было какое-то странное чувство, голова кружилась, что-то вроде обморока. А потом я посмотрел вокруг… Может, и правда был обморок. Но мы ведь разговаривали.